Таёжка Юрий Григорьевич Качаев Юрий Григорьевич Качаев родился в 1937 году в сибирском селе Бражное. В трудное военное время учился в сельской школе, затем окончил институт иностранных языков. Трудовая деятельность писателя связана с детьми: он работал учителем, сотрудничал в газете «Пионерская правда» и журнале «Пионер». Юрий Качаев много ездит по стране. Он побывал на Памире, в тундре, на Курильских островах — у пограничников, археологов, моряков. И поэтому «география» его книг (а их больше пятнадцати) так обширна, и самые разные люди живут в его рассказах и повестях. Юрий Григорьевич Качаев Таёжка Таёжка Посвящается Наде В дорогу Ночью к избушке приходили волки. Они садились у старой подсоченной сосны и начинали выть. Василий Петрович дважды вставал, брал ружьё и выходил за порог. Вой сразу стихал, потом раздавалось короткое «буо-ахх» и скрипел снег. Таёжка представляла волчьи следы на зернистом лунном снегу, пугалась и натягивала одеяло до подбородка. С рассветом Василий Петрович взял широкую деревянную лопату и, пока Таёжка кипятила чай, расчистил сугробы вокруг зимовья. За оттаявшим окошком темнела стена бора. Таёжка торопливо глотала чай из толстой эмалированной кружки; чай был горячий, и в него пришлось бросить осколок мёрзлого молока. Молоко Таёжка не любила. Когда отец приносил из деревни ледяные, каменной крепости круги, Таёжка снимала с них ножом только жёлтые шапочки — сливки. Если их посыпать сахаром, получается почти мороженое. Последний раз Таёжка ела мороженое в Красноярске, куда они с отцом ездили по делам. Город был большой, но не такой шумный, как Москва. В памяти у Таёжки остались широкие прямые улицы, обсаженные сибирскими клёнами, лысая громада Караульной горы с часовенкой на вершине, тонкий шпиль речного вокзала, зеленоватая солнечная гладь Енисея и белые пароходы на ней. И ещё запомнилось здание Лесотехнического института, куда отец заходил повидать какого-то товарища. Позавтракав, Таёжка сложила в рюкзак книги и стала одеваться. — Я тебя провожу, — сказал Василий Петрович. Они вышли, надели лыжи и заскользили по следу, который вчера проложила Таёжка. Пар от дыхания сразу смерзался, и воздух чуть слышно шелестел, как будто в руках разминали шёлк. В стороне от лыжни снег держал плохо, но Таёжка всё время сворачивала в сторону и разглядывала следы. Особенно много следов было в березняке. Здесь ночевали тетерева: в снегу повсюду темнели их лунки с катышками помёта. В одной из лунок Таёжка нашла горстку перьев, а вокруг были следы, похожие на собачьи. — Лиса, — сказал Василий Петрович. — Погубила птицу, разбойница. Ещё Таёжка видела замысловатые петли заячьих следов: две лапки впереди, рядышком, и две сзади — одна за другой. Утро медленно набирало силу, и деревья уже отбрасывали длинные голубые тени. Когда вдалеке, за пустынной гладью зимней реки, засветились огоньки деревни, Таёжка сказала: — Дальше не провожай. Сама добегу. Она обернулась. Отец стоял, опираясь на лыжные палки, и улыбался. Борода и усы у него были совсем белые от инея. — Ты похож на Деда-Мороза, — сказала Таёжка. — И я тебя очень-очень люблю. Василий Петрович смутился. — Ладно, — сказал он. — Я буду ждать тебя в субботу. Придёшь? Он снял рукавицу, подошёл вплотную и протянул Таёжке руку. Рука была большая и тёплая. — Я, наверное, приду с Мишкой, — сказала Таёжка и, сильно отталкиваясь палками, побежала по лыжне. Огоньки мелькали всё ближе и ближе. Половина Мариновки ещё спала, но где-то уже скрипел колодезный журавель и сонно брехали собаки. По дороге Таёжке встретился обоз. Таёжка посторонилась, и мимо неё прошло до десятка лошадей. От них вкусно пахло сеном, теплом и дёгтем. В санях, завернувшись в дохи, сидели возчики и попыхивали махорочными цыгарками. В Мишкином доме горел свет. Таёжка сняла лыжи и вошла в полутёмный, крытый листвяжными плахами двор. На неё залаяла собака. — Буран, Буранка! — шёпотом позвала Таёжка. — Не узнал? Огромный волкодав подошёл и завилял хвостом. Таёжка достала из кармана кусок сахару и протянула собаке. Буран осторожно, губами, взял с ладони сахар и с хрустом разгрыз. Таёжка пошла к крыльцу. Буран бежал рядом и заглядывал ей в глаза. — Хватит, — строго сказала Таёжка. — Вконец избаловался. Она постучалась и, не дожидаясь ответа, потянула на себя тяжёлую, обитую войлоком дверь. У печки возилась с чугунами Мишкина мать. — Доброе утро, — сказала Таёжка. — А где Миша? — Пошёл корове сена дать. Раздевайся. Заколела небось? — Нет, я не замёрзла. Всю дорогу — бегом. Мать поставила на стол стакан горячего чаю и тарелку со свежими шаньгами. Шаньги были такие пухлые и румяные, что казались живыми, и Таёжка не смогла отказаться. — Я столько ем, — жалобным голосом сказала она, — что скоро стану совсем толстая. — Ну, до этого далеко, — усмехнулась Мишкина мать. Вошёл Мишка. — Ух и морозец же нынче! — объявил он, снимая шапку и приглаживая на голове короткий белый хохол. — Градусов пятьдесят, аж зубы ломит. — От вранья, — добавила мать. Таёжка засмеялась. Мишка налил себе чаю и, покосившись на мать, наклонился к Таёжке: — Ты поторапливайся. Мне ещё немецкий списать надо. Мать положила Мишке в мешок пирогов с молотой черёмухой, кедровых орехов, сала, сушёных грибов и сказала Таёжке: — Ты там присматривай за ним. Парень-то безголовый. А в субботу за вами Фёдор приедет. И когда только эта морока кончится! «Морока» заключалась в том, что в Мариновке была только начальная школа. Поэтому Мишка с Таёжкой учились за сорок километров от дома, в Озёрске. Одевшись, ребята вышли на улицу. Буран провожал их до самого сельпо. Возле сельпо стояла Федина трёхтонка. Капот её был заботливо укутан в стёганый ватный кожух, и мотор добродушно порыкивал. Сам Федя сидел в чайной и ел суп. Его силуэт темнел в жёлтом окне, будто вырезанный из толстого картона. Мишка подошёл и постучал в стекло. Федя повернулся, сделал руку козырьком и закивал головой. — Полезли в кабину, — сказал Мишка и открыл дверцу. В кабине было тепло, сладко пахло нагретым бензином. Мишка включил фары, и на дорогу легли два слепящих круга. В вязких снопах света медленно роилась изморозь. Потом в кабину влез Федя и весело спросил: — Ну, цуцики, поехали? Машина взревела и рванулась вперёд. Скоро огоньки села остались позади, и потянулась степь с редкими берёзовыми колками. С левой стороны от дороги снег был как будто перепахан гигантским утюгом. Здесь недавно прошёл грейдер, оставляя за собой крутые снежные гряды, чтобы не заносило дорогу в город. Дорога была горбатая. Местами ветер слизал с неё снег, и дорога чернела голыми проплешинами. Через четверть часа выехали на зимник[1 - Зи́мник — зимняя дорога по реке.], и под колёсами грузовика заскользило гладкое зеркало льда. — Как по асфальту, — сказала Таёжка. Федя сунул в рот папиросу и тихонько запел: Это было давно, Год примерно назад. Вёз я девушку Трактом почтовым… Потом в песню вступил Мишка. Вдвоём у них выходило здорово: хрипловатый, ломкий басок Феди и тоненький Мишкин голос. Попросила она, чтоб я песню ей спел. Я запел, и она подхватила… Кони мчались стрелой, Будто ветер степной, Будто гнала нечистая си-ила-а… А утро всё больше светлело и ширилось. Мимо мелькали прибрежные деревья в тяжёлых гроздьях инея; тускло синея, пробегали сугробы, и летел под колёса сизый стеклянный лёд. Злосчастная четвёрка В школе ещё никого не было. Только по коридорам бродила заспанная тётя Дуся и растапливала печи. В гулких, пустых классах пахло смолой и горьким дымком. В 6-м «В» топилась высокая голландская печь, до самого потолка закованная в железные листы. Мишка приоткрыл дверцу топки, и на полу запрыгали оранжевые зайчики. Мишка блаженно щурился и кряхтел, как старый старик. — Табаку взяла? — спросил он, не поворачивая головы. Таёжка достала из портфеля газету и табак, завёрнутый в носовой платок. Табак ей приходилось тайком брать у отца. Он вряд ли мог заметить пропажу, потому что одной горсти Мишке хватало на всю неделю. Да и курил-то он для пущей важности. Пока Мишка трудился над своей цигаркой, Таёжка, высунув кончик языка, переписывала ему домашнее задание по немецкому. — Ты не больно-то старайся, — посоветовал Мишка. — А то никто не поверит. Кляксы штуки две ляпни. — Хорошо, — отозвалась Таёжка и посадила аккуратную кляксу. Потом стал собираться народ. Пришли толстый Генка Зверев и Витька Рогачёв, по прозвищу «Курочка-Ряба». Он и правда походил на курицу — с остреньким носиком и круглыми птичьими глазами. Генка и Курочка-Ряба отличались тем, что дрались даже на уроках, но почему-то всегда ходили вместе. Может быть, их роднило то, что оба они были из одной деревни и оба «хромали» в диктантах. Потом появились Щегловы, братья-близнецы, низкорослые и краснощёкие, похожие на медвежат. Братья заглянули через плечо Таёжки и разом спросили: — Немецкий? Согласованными, одинаковыми движениями они открыли свои портфели, достали тетради и ручки и деловито принялись списывать. — Хорошо Мишке, а? — сказал Курочка-Ряба и подмигнул Генке Звереву. — Тайка ему даже нос вытирает. Таёжка покраснела и склонила голову ещё ниже над тетрадкой. — Ты у меня поговори, — лениво отозвался Мишка. — Давно с расквашенным носом ходил? Курочка-Ряба подошёл к Таёжке и больно дёрнул её за косу. Мишкиного благодушного настроения сразу как не бывало. Он вскочил, и быть бы Витьке битым, да тут вошёл Максим Александрович, классный руководитель 6-го «В». Ребята звали его Сим Санычем. Таёжка успела сунуть тетради в парту, а Щегловы так и остались сидеть с разинутыми ртами. — Ну, братья-разбойнички, попались? — сказал Сим Саныч, подходя к ним. — Н-да, грязь немытая, грязь осенняя… Даже списать как следует не умеете. Сте-но-графисты! — Торопились, Сим Саныч, — простодушно объяснил один из братьев. — Разве ж тут чисто получится? — Очень вам сочувствую. — Сим Саныч тяжко вздохнул и вдруг спросил: — А отчего это у вас, милейшие мои воспитанники, дух, как на табачной фабрике? А? «Милейшие воспитанники» состроили непонимающие рожи. — Ладно, — сказал Сим Саныч. — Сам догадываюсь. Прославленный куряка Михаил Кузьмич Терёхин опять притащил полный карман первосортных стамбульских табаков. Ну-ка, Михаил Кузьмич, подойди к столу. Мишка нехотя двинулся к столу. Он шёл так, как ходят посуху водолазы. — Давай вываливай, — сказал Сим Саныч. — Чего уж там… Карманы у Мишкиных штанов были знаменитые — рука в них уходила по локоть. Мишка встал на цыпочки и вывернул на стол оба кармана. Первый в основном содержал проволоку и какие-то гвозди, из второго Мишка извлёк горсть махорки. — Только-то! — удивился Сим Саныч. — Да это ж тебе на одну закрутку. Мишка переминался с ноги на ногу и томился. — И вообще я должен сказать, что самокрутки — это уже не модно, — продолжал Сим Саныч. — В день рождения Михаила Кузьмича я подарю ему трубку. — Не надо мне трубки, — решительно отказался Мишка. — Я ведь так, Сим Саныч, для сугреву попробовать. — Пробовать будешь, когда усы вырастут, понял? — Понял. — Ну, я рад, что ты такой понятливый. — Сим Саныч выбросил махорку в печь и повернулся к братьям Щегловым: — А вы зарубите себе на носу — в другой раз разговор у нас будет особый. Когда классный руководитель вышел, Мишка зачем-то заглянул в печь и сокрушённо покрутил белой головой: — Надо ж… Вот шох у человека! Первый урок вела «немка» Елизавета Морисовна, тучная и на вид очень грозная женщина. Но у неё был тоненький, как у девочки, голос и близорукие глаза. Поэтому никто её не боялся. Кроме того, ребята хорошо знали одну слабость своей учительницы: она была влюблена в старых немецких поэтов. Когда не хотелось отвечать урок, кто-нибудь из мальчишек вставал и приторным голосом просил: — Елизавета Морисовна, почитайте стихи. Учительница закрывала глаза и начинала: Мне горы — родина и дом, Гроза ль кругом, гремит ли гром. Шипит ли молния змеёй, Не заглушить ей голос мой. Я сын великих гор! В грозу под солнцем я стою; Она ревёт, а я пою. Я — сын свободных гор! И пока Елизавета Морисовна читала стихи, «слушатели» играли в морской бой, зубрили правила по русскому, рисовали, пускали бумажных голубей и читали «Трёх мушкетёров». Но сегодня номер не прошёл. Не успел Мишка заикнуться о стихах, как его вызвали к доске и попросили составить короткий рассказ о зиме. Мишка долго откашливался, наконец выдавил из себя две-три фразы, перепутал зайца со штанами[2 - Дер Хазэ — заяц; ди Хозе — брюки (нем.).] и наверняка получил бы двойку, но выручило домашнее задание с одной-единственной кляксой. Елизавета Морисовна поставила ему тройку. На перемене пронёсся зловещий слух: по русскому будет диктант. Курочка-Ряба ходил по классу бледный, заглядывал всем в глаза и ныл: — Помогите, братцы, — ведь третью пару получу. На него не обращали внимания, потому что Елизавета Морисовна забыла на столе классный журнал. Ребята сгрудились вокруг стола. Генка Зверев растолкал всех, завладел журналом и недолго думая поставил себе по немецкому четвёрку. — Что делаешь, толстый дурак? — сказал ему Мишка. — Сам сроду четвёрки не получал, а теперь всему классу влетит. — А зачем она мне прошлый раз двойку поставила? Все видели, что неправильно. Мишка пожал плечами: — Дело твоё. Только у Сима это даром не пройдёт. Мишка оказался прав. После урока Сим Саныч (он преподавал математику) остановился возле Генки и сказал: — Зверев, иди-ка к столу. Генка вышел. — Теперь садись и возьми журнал. Генка недоумённо потянул к себе журнал: — А дальше что? — Ставь себе оценки какие хочешь, по любому предмету. Толстое лицо Генки стало пунцовым. — Не стесняйся, Зверев. Отныне свои знания тебе придётся оценивать самому. Очень тебя прошу — избавь от этой обязанности учителей. Оставайся в классе и трудись. А мы пойдём на лыжах. Сим Саныч направился к двери, бросив на ходу: — Спускайтесь в кладовую. В коридоре не шуметь. Класс на цыпочках пошёл следом, оставив Генку наедине с его злосчастной четвёркой. Весна идёт Интернат помещался в старом пятистенном доме. Дом был сложен из могучих кедровых брёвен и разделён на две половины. Половины отличались друг от друга, как небо от земли. По выражению Сим Саныча, в одной из них жили девочки, а в другой «кызыл-кайсацкая орда». На половине «орды» чуть ли не круглые сутки топотало и ревело стадо диких слонов: там играли в бабки, ненароком сокрушали стулья, переворачивали кровати и дрались. Тишина там наступала тогда, когда приходил Сим Саныч и «орда» садилась за уроки. Сегодня вечером на мужской половине было непривычно тихо. Таёжка знала почему: мальчики приступили к созданию аэросаней, раздобыв для этой цели старый двигатель от мотоцикла. Девчонки несколько раз пытались проникнуть в «мастерскую», но в дверях на страже стоял Генка Зверев и щедро раздавал тумаки. Девчонки покрутились-покрутились да так ни с чем и вернулись восвояси. Когда все улеглись спать, Таёжка зажгла настольную лампу и села писать письмо. «Мам! — писала она. — Мне живётся хорошо и весело. И Мишка очень хороший тоже. Он всегда за меня заступается. Мама, скоро весна, а ты всё не едешь. Мы с папкой ждали тебя к Новому году и даже устроили ёлку. В лесу у нас красиво и совсем нестрашно. Только там нет электричества, а темнеет рано, и надо ложиться спать. Сейчас мы с Сим Санычем готовим весенний концерт, а Мишка даже сочинил частушки: Две болтливые сороки На колу болтаются, Генка с Витькой после драки Сразу обнимаются. Это про Генку Зверева и Витьку Рогачёва. Они всегда дерутся, а Витьку зовут Курочка-Ряба. Ещё Мишка сочинил и про себя: Облака летят по небу. Солнце улыбается, А Терёхин над задачей Очень долго мается. Когда он пел, мы прямо помирали со смеху. А я разучиваю грустные стихи «Смерть пионерки». Это о девочке Валентине, у неё мать несознательная и верит в бога. А Валентина — пионерка. И вот она тяжело заболела, и мать говорит: «Надень крест, и ты будешь живая». А Валентина говорит: «Нет, пусть лучше я умру». А за больничным окном шагают отряды ребят и поют пионерские горны. Это такие стихи, мам, что хочется плакать. Я и плачу иногда ночью, потому что скучаю по тебе. Приезжай скорее, мамочка. А то я сама слышала, как наши уборщицы меня жалели. Они говорят, будто ты нас бросила. Я не стала им рассказывать про твой институт и что тебе нужно получить диплом. Зачем? Только очень стыдно бывает, когда тебя жалеют. Мама! Непременно передай привет девочкам, с которыми я училась. Скажи, что я их помню… Целуем тебя с папкой крепко-крепко. Твоя Тая. Совсем забыла написать: Сим Саныч сказал, что в этом году у нас начнут строить новый интернат». …Таёжка погасила свет и легла. Она долго не могла заснуть, всё думала, как славно бы они зажили, если бы приехала мама. Летом они ходили бы купаться, загорали и собирали ягоды, а потом готовили ужин и поджидали отца. И отец, как раньше, взял бы маму на одну руку, её, Таёжку, на другую и понёс бы в дом. И все трое смеялись бы до слёз. Как раньше. А теперь у отца глаза печальные, и улыбается он редко… Таёжка вспомнила тот вечер, когда отец объявил о своём решении поехать сюда, в Озёрский район. Лесной инженер, сказал он, должен работать в тайге, а не в четырёх стенах кабинета. В кабинетах пусть сидят Кузнецовы, которые и лес-то видели только на своих дачах да на картинах Шишкина. «Вася, скажи честно, — спросила тогда мать, — ты опять не поладил с Кузнецовым?» Отец усмехнулся и ответил, что с карьеристами ладить нельзя, с ними можно только драться. Этот Кузнецов был высокий юркоглазый дядька, начальник отца. Раньше он часто приходил к Забелиным домой. Потом они с отцом поссорились из-за какого-то проекта, и Кузнецов совсем перестал бывать. Таёжка вскоре забыла его лицо. В памяти почему-то остались только руки — маленькие и белые, как у женщины. Кузнецов всё время потирал их так, будто отмывал под краном. Мама с самого начала была против переезда. Она плакала и всё время говорила о московской прописке. Но отец ответил, что он едет по путёвке и прописка никуда не денется. В день отъезда Таёжка ходила по квартире и бесцельно трогала вещи. Она выросла среди этих вещей, и они стали как бы частью её самой. Из всего, что было ей дорого, она захватила с собой книги и черепаху Тюльку. Сейчас Тюлька обитала в живом уголке Озёрской школы вместе с одноухим зайцем… Сначала, когда они с отцом приехали в Озёрск, всё вокруг казалось Таёжке необычным: и просторные дома, рубленные из вековых, будто чугунных лиственниц; и крытые дворы; и зимние сугробы, витые гребни которых избирались до самых крыш. Ребята здесь тоже были другие — спокойные и рассудительные. Даже говорили они по-своему: мочалку называли вехоткой, уросить у них означало капризничать, баско — красиво, а летось — в прошлом году. В первый же день после приезда Таёжка познакомилась с Мишкой, и он повёл её брать черёмуху. Черёмуху уже прихватило заморозком, она была сладкая и крупная (хрушкая, как сказал Мишка). Брать её было просто: расстелешь одеяло под деревом, тряхнёшь черёмуху, и вниз дождём осыпаются ягоды. Из молотой черёмухи получается удивительно вкусная начинка для пирогов. А ещё здесь пекут пироги с налимьей печёнкой. Вот бы мама попробовала!.. С этими мыслями Таёжка и уснула. Ей снился грохочущий голубой поезд. Он летит через тайгу, и ветер разносит по сопкам его весёлые гудки. А на подножке вагона стоит мама, и на ней то платье, в котором она провожала отца и Таёжку на вокзал: белоснежное, с короткими круглыми рукавами… Разбудило Таёжку солнце. Она открыла глаза, взглянула в окно и зажмурилась. Небо было такое чистое и яркое, что Таёжка сразу поняла: идёт весна. Словно угадав её мысли, кто-то наугад раскрыл книгу и радостно забубнил: Весна! Весна! Как воздух чист, Как ясен небосклон! И тут все девчонки сорвались вдруг с кроватей и в одних рубашонках принялись отплясывать какой-то невиданный танец. Весна! Весна! Как воздух чист, Как ясен небосклон! Своей лазурью голубой Слепит мне очи он! — хором вопили девчонки. На мужской половине заспанные «строители» поднимали головы с подушек и ошалело переглядывались. Потом и они заразились буйным весельем, царившим за стенкой. В одну минуту интернат стал похож на сумасшедший дом. Вошёл Сим Саныч и, заткнув уши, крикнул: — Крокодилы! Удавы! Зулусы! На зарядку! — Крокодавы! Увылы! Лузусы! — гоготала мужская половина. Наспех одевшись, выбегали во двор, встречались с девчонками, толкали их в сугробы, натирали снегом носы и от избытка сил вопили на разные голоса. Наконец Сим Санычу кое-как удалось навести порядок, и вся орава помчалась по знакомой тропинке — до Сосновой просеки и обратно. Так было круглый год. Зарядка отменялась лишь в самые лютые морозы. Первым, как всегда, прибежал Мишка Терёхин, последним, сзади всех девчонок, — Генка Зверев. — Опять лень одолела? — спросил его Сим Саныч. Мишка, натирая лицо снегом, усмехнулся: — Он бы и первым, Сим Саныч, прибежал, да по дороге в соплях запутался. Генка шмыгнул носом и бросил на Мишку свирепый взгляд. — Ой, батюшки, ой, напугал! — издевался Мишка. — Строиться! В столовую! — скомандовал Сим Саныч. Столовая помещалась в нижнем этаже школы. Это был обыкновенный класс с двумя кухонными плитами, возле которых на переменах всегда отирался Генка Зверев. Аппетит у Генки был, как у молодого поросёнка. Если на кухне ему ничего не перепадало, он ходил по классам и выменивал на еду рогатки собственного производства. А рогатки он делал удивительные — дальнобойные, со специальным оптическим прицелом. Ворону из них можно было сбить за сорок шагов. Менялись с Генкой охотно, особенно в младших классах. Так что жил он, как правило, припеваючи и вплоть до отбоя ходил с набитым ртом. Шурка Мамкин Учителя ботаники в Озёрской школе не любили. Был он лыс, сухопар и крайне обидчив. За глаза его звали Рибой. Он не выговаривал «ы» после «р». «Крыло» у него звучало как «крило», а «рыжий» — как «рижий». Поэтому про него сочинили дразнилку: На высокие гори Залезли вори И украли рибу. Сегодня Риба, как обычно, расхаживал между рядами и бубнил: — Размножается львиный зев семенами и черенками. Посев делают в марте — апреле. Записали? Сеянцы пикируют в ящики, в грунт парника или на гряды… Зверев, перестань витать в облаках… Окраска цветов двухцветная и полосатая. Мишка, прикрывшись учебником ботаники, рисовал в тетради двухцветных полосатых львов. Один из львов сладко спал, другому челюсти сводила зевота. Из пасти у него тянулась надпись: «Ох-хо-хо, помираю со скуки, товарищи!» Когда рисунок был готов, Мишка пустил его по классу. По рядам покатился смешок. Риба насторожился и подозрительно оглядел ребят. Все с тревогой следили за Шуркой Мамкиным, который без опаски разглядывал рисунок. Наконец Шурка хихикнул, и Риба бросился к нему. — Мамкин, дай сюда бумагу! Шурка зажал рисунок в кулак и спрятал руки за спину. — Дай бумагу! Надо было выручать Шурку. Мишка нащупал в парте клетку и осторожно открыл дверцу. — Мамкин, последний раз говорю! И вдруг над головой ребят взвился снегирь. Он ошалело заметался по комнате, натыкаясь на стены и отчаянно треща крыльями. Класс зашумел, захлопал крышками парт, заулюлюкал. Бедный снегирь взлетел под самый потолок и уселся наконец на шкаф. — Хулиганы! — закричал потрясённый учитель и вновь накинулся на Шурку: — Бумагу! Шурка показал ему пустые руки. — Ах, так! Ну погодите! — Риба помчался за Сим Санычем. В это время прозвенел звонок, но никто не двинулся с места. Ждали Сим Саныча. Он пришёл один, и глаза у него были узкие, как бритвы. Шумно дыша, Сим Саныч сел за стол. — Ну? — сказал он. — Ну, всё. Обормоты несчастные. — Потом добавил усталым голосом: — У кого бумага? Класс как в рот воды набрал. Взгляд Сим Саныча пробежал по лицам ребят и остановился на Генке Звереве. Генка сглотнул слюну и поёжился. Сим Саныч поднялся, подошёл к нему и, глядя в окно, молча протянул руку. Генка, весь красный, порылся в карманах, достал пятак и положил Сим Санычу на ладонь. Сим Саныч покосился на монету, повертел её в пальцах и спрятал в карман. Потом снова протянул руку. Генка посмотрел на него страдальческим взглядом и отдал рисунок. — Кто рисовал? — спросил Сим Саныч. — Я, — сказал Мишка. — А снегиря? — Тоже я. — Отлично! Терёхин и Мамкин исключаются из школы на неделю. Сим Саныч вышел, хлопнув дверью. — «Люблю грозу в начале мая», — бодрым голосом сказал Мишка и посмотрел на товарища по несчастью. — Да ты что? На лице Шурки было такое отчаяние, что Мишка испугался. — Что с тобой? — повторил он. — Подумаешь, на неделю исключили. Шурка молчал, узенькие плечи его вздрагивали, а по щекам горохом катились слёзы. — Нюня! — грубо крикнул Мишка, потому что чувствовал себя виноватым. — Кисель клюквенный! До конца уроков Шурка сидел как пришибленный и всё всхлипывал. Когда расходились по домам, он зачем-то побрёл к реке. Таёжка подошла к нему и взяла за рукав: — Погоди. Тебе же не в ту сторону. Иди домой. — Нельзя мне домой. С меня мать всю шкуру спустит. — Хочешь, я с тобой пойду и скажу, что ты не виноват? Таёжка заглянула в мокрые Шуркины глаза. — Нет, что ты! — почему-то испугался Шурка. — Не надо, я не хочу! Но Таёжка решительно тряхнула головой. — Пойдём, говорю! У ворот своей избы Шурка замялся. — Тай, только у нас дома… не тово. Ребятишки, будь они неладны… Едва переступив порог, Таёжка всё поняла: Шурка стеснялся вести её к себе домой. Большая сиротливая комната встретила их враждебным молчанием. На Таёжку насторожённо глядело пятеро ребятишек, мал мала меньше. В углу, на облупленной деревянной кровати, лежал мужчина с жёлтым, заострившимся лицом. Когда Таёжка с Шуркой вошли, он даже не пошевельнулся. Глаза его были закрыты, и живыми казались только руки. Руки были тяжёлые и грубые, с крутыми тёмными венами. — Раздевайся, — тихо сказал Шурка, снимая свою шубейку. И впервые, в этой убогой избе, Таёжка заметила, как Шурка одет. На нём был какой-то куцый пиджачок, который делал Шуркины плечи ещё у́же, сатиновая рубашка и залатанные штаны с пузырями на коленях. Наверное, именно поэтому Шурка всегда ходил в классе бочком и мучительно краснел, когда его вызывали к доске. — Где мама? — спросил Шурка. — Ушла в магазин. Скоро придёт, — отозвалась девочка лет пяти, сидевшая на лавке. — А Борька? — Спит. — Девочка показала глазами на русскую печь. — Что же вы так сидите? — спросила Таёжка. — Давайте поиграем. Ребятишки было оживились, но та же девочка печально покачала головой: — Нельзя. Мамка заругает. У нас тятьку лесиной придавило. Он теперь ходить не умеет. — Позвоночник, — пояснил Шурка. — Давно? — Да уж полгода лежит. Не открывая глаз, мужчина на кровати сказал: — Помереть бы, да смерть заблудилась… Всех измучил. — Вчера колхоз дров привёз, берёзовых, — будто не слыша его, сказал Шурка. На крыльце затопали, сбивая с валенок снег. И в избу вошла женщина. У неё был жёсткий, твёрдо сжатый рот и строгое лицо. — Это Таёжка, мама, — сказал Шурка. — Мы вместе учимся. Женщина ничего не ответила, разделась и стала щепать лучину. Потом растопила печь. Ребятишки по-прежнему сидели по углам и следили за каждым движением матери. — Почистите картошку, — сказала женщина. Ребятишки уселись вокруг большого чугуна и вооружились ножами. Только самый маленький, в короткой ситцевой рубашонке, остался сидеть на лавке, прижимая к себе рыжую кошку. — Шурка, принеси дров! Шурка пошёл к двери. — До свиданья, — сказала Таёжка, торопливо одеваясь. Во дворе ослепительно белела на солнце груда берёзовых швырков. «Когда же они это всё перепилят?» — подумала Таёжка. — Шур, — сказала она, — ты завтра приходи в школу. А мы с Мишкой сбегаем к Сим Санычу. Он поймёт! …В комнате Сим Саныча был стол, кровать, застланная серым одеялом, и два стула. Остальное место занимали книги. Они громоздились даже в углах и на подоконнике. — Уйди с моих глаз! — сказал Сим Саныч Мишке. — Нечего клянчить. Всё равно не прощу. Мишка обиделся: — Будто я за себя просить пришёл. — За Шурку? Таёжка кивнула: — Я у него дома была. Там такое, что я не могу… — Таёжка заморгала, сдерживая слёзы. — Что, отцу не лучше? — спросил Сим Саныч. — Нет. — Ладно. Я тогда разозлился страшно. Пусть приходит в школу. — И правильно, — поддакнул Мишка, оживляясь. — Было бы из-за кого, а то из-за Рибы. — Из-за кого-о? — Ну, из-за Анатоль Сергеича. Разве это учитель? — Мишка хмыкнул. — У нас в классе ни одной мухи нет. Все со скуки передохли. Сим Саныч посмотрел на Мишку. — Критики пузатые, — сказал он. — От горшка два вершка, а туда же — учителей охаивать. Посмотрим, что из тебя выйдет! Голос Сим Саныча звучал сердито, но не очень уверенно. — Скажете, я не прав? — продолжал наступать Мишка. — Ладно, можешь не распинаться, — сказал ему Сим Саныч. — Ты-то всё равно исключён. Так что отправляйся домой. — Я отправлюсь. Только у меня тут ещё дела есть. — Мишка загадочно подмигнул Таёжке. — До свиданья, Сим Саныч. А за Шурку спасибо. — Поклонись ещё! — буркнул Сим Саныч. — Шалопай. Мишка сидел на бревне напротив школы и ждал звонка. Изредка он вставал и подходил к окнам своего класса. Поднявшись на цыпочки, он прижимался лбом к стеклу и просительным взглядом смотрел на Витьку Рогачёва. Курочка-Ряба был обладателем старинных карманных часов. Он неторопливо доставал часы и на пальцах показывал Мишке, сколько минут осталось до конца урока: десять, семь, пять… Наконец до Мишкиного слуха донеслось слабое дребезжание звонка. Через минуту весь 6-й «В» высыпал на улицу. — Достали? — спросил Мишка Курочку-Рябу. — Сейчас принесут. Скоро появились сияющие братья Щегловы. Они тащили две пилы и три топора. — Надо было больше взять, — сказал Мишка. — Как же, у нашего завхоза разживёшься, спасибо, хоть это раздобыли. — Один из братьев передал Мишке топор и потрогал зубья пилы. — Острая, и развод хороший. У Шуркиного двора Мишка устроил короткое совещание: — Нас двадцать человек. Значит, раз в десять дней по двое будем приходить сюда. Кто в нужный день не сможет, скажет мне. А сегодня остаёмся все. Шуркина мать была на работе. Поэтому Мишка отрядил трёх девчонок хозяйничать в доме, а мальчишки взялись за дрова. Повизгивая, запели тонкие пилы, полетела белая крупа опилок, сверкая на солнце, закрякали топоры. Промёрзшие березовые чурки со звоном разлетались на поленья и по конвейеру перекочёвывали в угол двора, под навес, где распоряжался Шурка Мамкин. — А ну, пильщики, нажми! — кричал Мишка, помахивая топором. — Усну-у-ли! — И-эх! Раз-два, взяли! — Ставь на попа! — Ребята, запарился! Смените! — A-а, ёлки-моталки! Это тебе не в бабки играть! — У меня бабка Пелагея выпить люби-ит! Раз приходит домой, а дед спрашивает: «Где пила?» — «Митрий, вот те крест святой, нигде! Ну, у кумы Авдотьи разъединую рюмочку выпила!» А дед-то про пилу говорил!.. Ха-ха-ха! Через час дрова лежали под навесом, аккуратно сложенные в поленницу. Красные, распаренные ребята вытирали потные лбы, надевали пальто и, пересмеиваясь, расходились по домам. На улице вокруг конских яблок весело прыгали отощавшие за зиму воробьи, искристо и нежно синели сугробы, а в Шуркиной избе впервые за полгода звенел смех. Легенда Карагана В субботу после обеда приехал Федя. Он подкатил прямо к интернату. И Мишка, помиравший от безделья, со всех ног кинулся ему навстречу. — Ну, цуцики, собирайтесь, — сказал Федя. Мишка собрал свою котомку и пошёл за Таёжкой. — Как дела молодые? — спросил Федя, садясь за руль. — Да так. — Мишка сделал рукой неопределённый жест. — Я, можно сказать, до конца недели гуляю. — Что так? — Освободили. Переутомился умственно. — А-а, — сказал Федя. — Понимаю. А за что? — Долго рассказывать. — A у меня, брат, рассказ короткий. Свалял дурака, ушёл из шестого, а теперь локти кусаю. Думал: много ли грамоты надо, чтобы баранку крутить? А выходит — понадобится. Не через год, так через пять. Я вот в вечернюю подался. Как вы смотрите? — Как, нормально смотрим, — сказал Мишка. Федя вздохнул: — Трудно. Как сделаешь до Озёрска три рейса, так в глазах прямо цветике кружева плывут. Ты это учти, Михаил… На зимнике у берегов лёд вздулся и посинел. Видно, в Саянах начали таять снега, и река просыпалась. Недалеко от деревни Федя остановил грузовик и выскочил из кабины. Вернулся он с пучком распустившейся вербы. — Вот, — сказал он, улыбаясь, и протянул вербу Таёжке. — Держи! Серые, с жёлтым цыплячьим пушком шарики щекотали лицо, и Таёжка жмурилась от удовольствия. Верба пахла снегом, талой водой и ещё чем-то особенным, что рождается в предвесенней тишине леса. …К вечеру они добрались до зимовья. Василий Петрович ещё не вернулся из тайги. На столе, сколоченном из горбылей, лежала записка: «Сварите что-нибудь поесть. Продукты в погребке. Я буду часов в семь. Отец». — Наверное, с утра ушёл. Ишь как выстыло. — Мишка дохнул, изо рта у него вылетел парок. — Тащи еду, а я пока печку растоплю. Таёжка вышла наружу. За бором садилось большое красное солнце, и бор стоял, весь облитый его сиянием. Вершины дальних гольцов проступали чётко и резко, будто нарисованные. Тишина кругом стояла такая, что слышно было, как с окрестных сосен, вздыхая, сползает снег. «Заколдованный лес, — подумала Таёжка. — Вот-вот на тропу выйдет Снежный Король и скажет: «Загадывай желание, и я исполню его». А мне ничего не надо. Только чтобы скорее приехала мама». По скользким ступенькам она спустилась к погребку и толкнула обледеневшую дверь. «Не трогай… Сплю-ю», — прохрипела дверь. — Я быстро, — сказала Таёжка виновато и, пугаясь, вошла в полутёмный погребок. В корзине, выстланной соломой, она нашла двух куропаток. Куропатки промёрзли и стукались друг о друга, как деревянные. В избушке уже топилась печь. — Ощипывать будешь ты, ладно? — Таёжка подала Мишке куропаток. — Я боюсь. Мишка буркнул что-то насчёт бабских нервов, взял куропаток, нож и вышел. Таёжка поставила на печку ведро со снегом и посыпала сверху солью, чтобы быстрее таяло. Через полчаса стало тепло. От ведра поднимался вкусный мясной дух. Таёжка едва поспевала сглатывать слюнки. Печка раскалилась, по бокам её забегали тёмно-красные искры. Отблеск огня лежал на Мишкином лице, и оно тоже было красным. — Ты сейчас как индеец, — сказала Таёжка. — Только волосы белые. Мишка посмотрел на неё и фыркнул: — А ты Золушка. Вон весь нос в саже. На дворе заскрипели шаги, и в зимовье в клубах молочного пара вошли Василий Петрович и Семён Прокофьич Каринцев, директор леспромхоза. В избушке сразу стало тесно, запахло полушубками и табаком. — Привет тебе, мой скит убогий! — сказал Василий Петрович, снимая патронташ и раздеваясь, — О-о, суп по-царски, с куропатками! А, Прокофьич? Каринцев потянул воздух носом и зажмурился. — Картошку, вермишель клали? — спросил Василий Петрович, подсаживаясь к огню. — Всё в порядке, — сказал Мишка. — Только меня из школы выгнали. До понедельника. — Весьма похвально. А с чего ты вдруг разоткровенничался? — Как — с чего? Вы меня на воспитание возьмете. В тайгу. Я вот и ружьё прихватил. — Нет, брат, зимняя тайга не для пацанов. Летом — другое дело. Всегда будем рады. — До лета ещё семь раз помрёшь, — пробормотал Мишка. — Ничего. Доживёшь как-нибудь. Василий Петрович зачерпнул ложкой из ведра и объявил, что суп готов. После ужина Семён Прокофьич, молчавший до сих пор, сказал: — Приказ-то не отменили. Что делать станем, Петрович? — Придётся ехать в край. Временщики чёртовы! Вырубить такой массив кедра — это уже не головотяпство, а вредительство! — А почему его нельзя вырубать? — спросила Таёжка. — Ну-ка, Михаил, лесной человек, разобъясни ей, — сказал директор, поглядывая на Мишку. Мишка пожал плечами. — Тут и дитю ясно. Кедр — самое дорогое дерево в тайге. Хвойная мука для скота — раз. — Мишка загнул палец. — Кедровое масло — два. Халву и начинку для конфет делают — три. Из древесины всякие там шкафы, которых моль боится, — это уже четыре. Камфара, спирт, канифоль… Ну и всё, кажись, Василий Петрович? Василий Петрович засмеялся: — Видишь, Таёжка, целая лекция. Но и это не всё. Кедр — золотое дно. От него не остаётся никаких отходов. Из опилок получают эфирные масла, даже скорлупа не пропадает. Тут удивился даже Мишка: — Ну уж, скорлупа? — Точно, брат. Из неё делают такую штуку — фурфурол называется. Он идёт на приготовление пластмасс. А карандаши, которыми вы пишете, а целебные бальзамы из живицы! Тут уж Михаилу придётся разуваться: на руках-то пальцев не хватит. И вот такое богатство мы не бережём! — Морду за это бить надо! — мрачно сказал Мишка. — Бить морду — не метод, — покачал головой Василий Петрович. — Надо доказать словом и делом. И мы докажем, даже если придётся дойти до Москвы. «И дойдёт, — подумал Мишка, глядя в лицо Василия Петровича. — Куда хочешь дойдёт, не поступится». — Ну, мужики, я по-стариковски, на покой, — сказал директор. — Поясницу чтой-то ломит, не завьюжило бы завтра. — А мы вот сейчас выйдем да посмотрим. — Василий Петрович поднялся. — Кто со мной перед сном прогуляться? Вышли все, кроме Семёна Прокофьича. Небо было чистое и походило на глубокое озеро, в котором плавали и зеленовато светились острые льдинки — звёзды. Под ногами звёзд было ещё больше: серебряных, чутких и певучих. Но ярче всех горела над бором большая светлая звезда. Когда Таёжка сощуривала глаза, от звезды расходился колючий голубой веер. — Это Вега, — сказал Василий Петрович. — Она и вправду такая, как рассказывал Караган. — А кто этот Караган? — спросила Таёжка. — Караган — один старый енисейский киргиз. Красивый и мудрый человек. Я гостил у него два дня. И он рассказал мне легенду о Веге. Когда-то в верховьях Енисея жило храброе свободолюбивое племя Таёжных Охотников. Законы у племени были справедливые и беспощадные. Больше всех человеческих слабостей презиралась трусость. Воина, бежавшего с поля брани, казнил собственный брат. Ещё страшнее была кара за воровство. Вору отрубали голову и вешали на шею отцу или матери. Так старики ходили до самой смерти, и всё племя знало: вот идут люди, родившие вора… Однажды хлынули на землю Охотников полчища монголов. Они пришли зимой, и была их такая несметная сила, что лёд на реках не выдерживал тяжести идущей орды. Племя Охотников было малочисленно. Оно не могло выстоять против огромного войска завоевателей. С боями Охотники уходили всё дальше на Север, гибли в болотах и нехоженой тайге. И вот осталось всего несколько сотен гордых воинов. Но военачальник решил уничтожить и эту горстку. В руки монголов попал молодой Охотник, разведчик Артай. «Веди нас к своим сородичам, — сказал ему военачальник монголов. — И мы сделаем тебя наместником этого богатого края». И Артай повёл завоевателей. Он вёл их через глухие топи, через быстрые горные реки, вспоившие его своей водой, через родную тайгу, вскормившую его. Всё дальше и дальше в лесную глухомань забирались монголы. Однажды вечером, на ночлеге, Артай сказал военачальнику: «Остался один переход до лагеря Охотников. Завтра мы будем там. А сейчас я хочу помолиться своему богу». «Молись», — сказал военачальник. И Артай ушёл на вершину гольца. Ночью на гольце вспыхнул огромный костёр. Казалось, он охватил полнеба. «Охотник зажёг светильник своему богу», — решили монголы. К полуночи костёр погас, но Артай не возвращался. Тогда военачальник послал воинов на вершину. Но воины нашли там только пепелище да обугленные кости Охотника. Артай завёл их в таёжные дебри и убил себя, чтобы не даться в руки врагам. В гневе военачальник приказал развеять останки Охотника. И когда монголы принялись ворошить пепелище, из него вдруг взлетело раскалённое сердце Охотника. На глазах изумлённых монголов оно поднималось всё выше и выше, пока не превратилось в яркую голубую звезду — Сердце Артая… — Красивая сказка, только очень грустная, — сказала Таёжка и задумалась. — Я почему-то вспомнила о Данко. Ты мне читал, помнишь? И ещё о Сусанине. Отчего это? Ведь старый Караган ничего не слыхал о них, правда? — Правда, — не сразу отозвался Василий Петрович. — Я рассказал Карагану легенду о Данко. — И что же он? — Он сказал мне: «Артай и Данко похожи, как братья. Потому что они родственной, солнечной крови. А солнце для всех одно». Сколько признаков равенства? Заявившись домой, Мишка прикинулся больным. В коровнике он предварительно накурился самосаду и поэтому кашлял очень натурально. Комедия разыгрывалась для отца, которого Мишка побаивался. Отец работал в леспромхозе и вот-вот должен был нагрянуть домой из дальнего рейса. Таёжка довела Мишку до дома, рассказала матери, какой он больной, несчастный, и уехала в Озёрск. Мишка затосковал. От нечего делать он взялся за историю, по которой его собирались спросить со дня на день. На этот счёт у Мишки был особый нюх, поэтому все предметы он учил по очереди. Материал попался интересный: поход крестоносцев и Чингисхан. Читая про битву у реки Калка, Мишка сокрушённо думал о поражении русского войска. «Тоже мне несметное полчище… Жалких сто тысяч. Мне бы тогда три «максима», я бы этим завоевателям показал…» Он представил себе, как лежит за пулемётом и на него с диким визгом мчится татарская конница… Всё страшнее и ближе гудит земля под копытами косматых степных коней, всё громче завывание всадников, всё ослепительнее сабельный ливень, — и вдруг в сумятицу звуков врывается захлебистый лай Мишкиного пулемёта. Летят через голову наездники и кони, и через минуту вся лава в панике поворачивает назад. А вслед за нею полукольцом несётся русская конница, и мечи её победно сверкают на солнце!.. …Вернувшись в школу, истории Мишка не боялся. Но чутьё на этот раз его подвело. Был урок геометрии. Мишка сидел спокойный и умиротворённый, потому что вызывали его совсем недавно. И, когда Сим Саныч спросил, кто может рассказать о признаках равенства прямоугольных треугольников, Мишка вместе со всеми машинально поднял руку. Он смотрел на учителя беззаботным и честным взглядом первого ученика. — Ну что ж, — сказал вдруг Сим Саныч, — иди, Терёхин. Мишка поспешно спрятал руку, но было уже поздно. — Горю, как швед, — успел он шепнуть Таёжке. Она поняла и тут же принялась строчить шпаргалку. Сим Саныч занялся устным опросом. Чтобы выиграть время, Мишка решил применить испытанное средство, которое постоянно носил в бездонных карманах своих штанов: он намазал мел вазелином. — Не пишет, — выждав, сообщил Мишка и для убедительности поскрёб мелом доску. — Можно, я сбегаю за другим? — предложила Таёжка, скатывая в руке бумагу. Сим Саныч кивнул и продолжал опрос. Проходя к двери, Таёжка незаметно сунула Мишке спасительную шпаргалку. Когда она вернулась с мелом, Сим Саныч сказал: — Терёхин, положи шпаргалку на стол. Мишка опешил, ведь Сим Саныч стоял к нему спиной и ничего не мог видеть. — Пожалуйста, — обиделся Мишка. — Я и без неё сумею. — Посмотрим, — засмеялся Сим Саныч. — Сколько признаков равенства? — Четыре. — Так. Перечисли. Терять Мишке было нечего, и он ответил: — Первый, второй, третий и четвёртый. — Угу, — сказал Сим Саныч. — Давай дневник. И Забелина тоже. А потом потолкуем. Через минуту в дневниках Мишки и Таёжки появились красивые единицы. После уроков Сим Саныч позвал Мишку в учительскую. Вслед за ними поплелась и Таёжка. В учительской никого не было. — Вот что, Терёхин, — начал Сим Саныч. — Запомни: шутки бывают уместные и неуместные. Неуместные шутки смахивают на хулиганство. — Ну какой же он хулиган? — вступилась за товарища Таёжка. — Да? — спросил Сим Саныч. — А рисунок, а снегирь, а очки? Забыли? Нет, они ничего не забыли, в том числе и случай с очками. Месяц назад был медицинский осмотр, и доктор прописал двум девчонкам носить очки. Через три дня весь 6-й «В» явился на урок ботаники в очках. Кому не удалось найти обычные, тот купил себе в аптеке противосолнечные. А Курочка-Ряба раздобыл даже пенсне с одним стеклом и примотал его за ухо куском шпагата. Весь класс, за исключением двух человек, сидел как в тумане, и урок, конечно, был сорван. — Анатолий Сергеич хотел тогда увольняться, — продолжал Сим Саныч. — А уволить надо было Терёхина. Никто не просит тебя быть ангелом, но я тебе вот что скажу: не сбивай ребят с панталыку. Иначе… Классный руководитель посмотрел на Мишку в упор. И Мишке стало не по себе под этим колючим, холодным взглядом. Сим Саныч и раньше отчитывал Мишку. Но тогда всё было по-другому. Тогда в глазах учителя, где-то в их глубине, таилась добрая и чуть насмешливая улыбка. Сейчас улыбки не было, и серые глаза учителя потемнели от гнева. — Можешь идти, Терёхин. Мишка потоптался на месте, хотел что-то сказать, но махнул рукой и вышел, опустив голову. Таёжка догнала его в коридоре: — Миш! — Отстань! — Но при чём тут я? — Уйди, говорю! Таёжка остановилась и беспомощно посмотрела Мишке вслед. Не зная, куда себя девать, Мишка долго бродил по улицам городка. На сердце у него было погано. То и дело вспоминался неприязненный тон, каким говорил с ним классный руководитель. Если бы Сим Саныч знал, как к нему относится Мишка, то никогда не стал бы смотреть на него такими злыми глазами. Да и что особенного случилось? Ну, не выучил геометрию, эка важность! И почему он, Мишка, сбивает ребят с панталыку? Что они, бараны? Своего ума нет? Потом Мишка вспомнил о Таёжке и пожалел, что обошёлся с нею так грубо. Действительно, она-то при чём? По дороге в интернат Мишка столкнулся с Сим Санычем. Сим Саныч прошёл мимо и даже не взглянул на Мишку. Ледоход Ночью двенадцатого мая Озёрск был разбужен оглушительным треском: проснулась река. Минуту спустя раздался мерный, неудержимо нарастающий рёв, будто у реки затрубило тысячеголовое стадо сохатых. Это накатывался с верховьев вал полой воды. Над городком забился серый волокнистый туман. Ближе к реке он густел, сбиваясь в подвижные языки; последний гнилой снежок обмяк и расползался по берегу тусклыми лужицами. Утром весь Озёрск от мала до велика высыпал к реке. Вода расшатывала непомерную толщу льдин, ставила их на дыбы и с маху швыряла друг на друга. Льдины стонали, рассыпались колючими иглами, в которых всеми цветами радуги играло блёклое солнце. Солнце ещё только входило в силу, разгоняя тёмно-сизые, с белым оперением тучи. Они сваливались за рекой в тёмные лесистые пади. Таёжка и Мишка стояли рядом с Василием Петровичем и жадно глядели на реку, глотая стылый, насыщенный водой воздух. Таёжка видела ледоход впервые и сейчас ненасытно впитывала в себя эту бесшабашную русскую красоту. Кроша и подминая друг друга, льды пролетали мимо. Казалось, что в спешке и тесноте они дышат хрипло, как затравленные белые звери. Река несла на своём хребте куски дороги, вкривь и вкось разбросанные от берега до берега. Где-то вверху по реке, на заторе, льды бухали далёкими пушечными выстрелами. А у берега старухи умывали ребятишек и давали им с ладони глотнуть мутной вешней воды. Таёжка от отца знала про этот обычай: напои малыша во время ледохода — и до самой старости, до седых волос будет бурлить в нём молодая сила сибирского половодья. В улюлюканье воды, в шуршание льдов вплеталась негромкая скороговорка старухи, стоявшей неподалёку с четырёхлетним внуком: — Под светлым месяцем, под ходячими облаками, сквозь леса дремучие идёт-гудит вода полая, зорями перепоясывается, звёздами застёгивается. Окроплю тебя той живой водой, не старела, не стыла чтобы алая кровь. Будь прям, как солнца лучи, силы-смелости у реки возьми!.. — Силы-смелости у реки возьми, — шёпотом повторила Таёжка. С реки налетал ветер, обдавая лицо студёными брызгами. Было очень холодно, и Таёжка прятала в рукава озябшие, красные руки. — Ну, хватит, пойдём, — сказал Василий Петрович. — А то ещё простудитесь, чего доброго. Они направились к школе. Дорогой Таёжка несколько раз оглядывалась на реку, и ей всё казалось, что она видела какой-то удивительный сон. С улыбкой она вдруг вспоминала строгое и нелепое предупреждение, наклеенное на набережной Яузы: «По льду реку не переходить. За нарушение штраф 25 руб.». По тамошнему льду могла бы перейти разве кошка, да и то для этого ей пришлось бы спускаться по верёвке с набережной двухметровой высоты… Возле школы, на просохшем пустыре, шла игра в бабки. — Ну, я зайду к директору, — сказал Василий Петрович. Мишка кивнул, нащупывая в кармане биток — крупную бабку, налитую свинцом. Вразвалку подошёл к играющим. — Возьмёте? — спросил он и, не дожидаясь ответа, поставил на кон три бабки. Кон били с пятнадцати шагов. Таёжка стала в сторонке и наблюдала за игрой. Когда подошла Мишкина очередь, на кону осталось семь бабок. Мишка покачал на руке биток и, не целясь, размахнулся. Тяжёлый биток просвистел в воздухе и врезался в кон. Бабки подпрыгнули и разлетелись в разные стороны. — По целой, — сказал Мишка. — Ставьте. Игроки поставили новый кон. В случае промаха Мишка один должен был оплатить его. Шеи игроков вытянулись. Мишка не спеша подошёл к черте и с минуту стоял, напружинив ноги, словно готовясь к прыжку. Снова просвистел биток. Из кона, как зубы из челюсти, полетели бабки. Устояла только одна, справа — толстая и приземистая. — Бью, — сказал Мишка. Игроки злорадно переглянулись — тут-то уж риск ни к чему, всё равно промахнётся. Но их надежды не оправдались: бабка крякнула и с размаху шлёпнулась в лужу. Через минуту Мишка обчистил всех до последнего битка. Сгребая бабки, сказал: — Мазилы! Учитесь, пока жив! Поняли? У игроков были такие постные физиономии, что Мишка решил проявить великодушие. Кроме того, ему хотелось покрасоваться перед Таёжкой. — Вот что, — сказал он. — Хотите вернуть свои бабки? Игроки неуверенно закивали. — Тогда везите меня до мельницы и обратно. Мишку подобострастно подхватили на руки и понесли. Он возлежал, величественный, как рабовладелец, и Таёжка едва не задохнулась от смеха. — Эй ты, падишах! — раздался вдруг голос Сим Саныча. Носильщики от неожиданности выпустили Мишку, и он шлёпнулся на землю. — «Уронили Мишку на пол», — подходя, процитировал Сим Саныч. — Вот что, Терёхин: собери-ка ребят минут за десять до звонка. Договорились? — Договорились. А зачем? — Поговорим о лете. — Ясно, — сказал Мишка. Он уже знал, о чём пойдёт разговор. Перед началом урока в 6-й «В» вошли Сим Саныч и отец Таёжки. Грохоча крышками парт, класс поднялся. — Садитесь, — сказал Сим Саныч. — Василий Петрович Забелин хочет поговорить с вами о каникулах. — Я, собственно, с одним предложением, — начал Василий Петрович. — С начала каникул вы все пойдёте на практику, так? Кто в колхоз, кто в РТС. Дело это стоящее, по-моему. Вы уже взрослый народ. И пора подумать о том, что скоро вы станете хозяевами всего, что есть в стране. В том числе хозяевами наших лесов. А лес — это настоящее богатство. И, чтобы по-умному распоряжаться им, его надо знать. Вот я и предлагаю вам отправиться на месяц в тайгу и помочь экспедиции таксаторов. Нынешним летом она будет работать в наших краях. — А чего они делают, эти таксаторы? — спросил Генка Зверев. — Дело у них нелёгкое, брат. Сказать прямо, чертовски опасное дело. Таксаторы специальными столбиками разбивают лес на квадраты, потом покрывают карты значками. Значки эти говорят о запасах и составе леса. — Что здесь опасного? — удивился кто-то. — Опасно то, что маршрут проложен по компасу и таксатор не имеет права ни на шаг уклониться в сторону. Трясина перед тобой — иди через трясину, скала — лезь на скалу. По картам таксаторов составляют единую генеральную карту. Без неё в лесном хозяйстве как без рук. А почему, как вы думаете? — Я знаю почему, — заёрзал на месте Курочка-Ряба. — Ну-ну? — Потому что каждый рубил бы лес, где ему вздумается. Василий Петрович кивнул: — В общем, правильно. А через десять лет наша страна осталась бы голой, как… — …как лысина нашего ботаника, — подсказал Мишка. Класс захохотал. — Клоун Терёхин, — сказал Сим Саныч, — ещё слово — и вам придётся раскинуть свой балаган за дверью… Василий Петрович, продолжайте. — Да я, пожалуй, уже всё сказал. Остаётся выяснить, кто согласен помочь таксаторам. Нам нужно человек пять-шесть. — Василий Петрович помолчал, потом добавил: — Должен только предупредить, ребята, что жизнь в тайге не сахар. Мамок и нянек у вас там не будет. Да ещё ко всему прочему — мошка и комарьё. Бывает, дохнуть нечем. — Ну, комарьё, — махнул рукой Мишка. — А «Митя в халате» на что? «Митей в халате» таёжники в шутку прозвали средство против гнуса — диметилфталат. — Всё-таки подумайте до завтра, — сказал Василий Петрович. — Такие дела с маху не решают. На другой день вызвались пойти в тайгу Мишка Терёхин, Генка Зверев, его дружок Курочка-Ряба и братья Щегловы. — Я бы тоже пошёл, — шепнул Таёжке Шурка Мамкин. — Знаешь, как хочется! Да только семью-то не бросишь: я ведь теперь за старшего. — Ты не огорчайся, Шур, — тоже шёпотом ответила Таёжка. — Мы договоримся, тебя кто-нибудь подменит дома, а ты к нам на недельку приедешь. Ладно? Шурка кивнул. Букет черёмухи В конце мая на острове за речонкой Браженкой, как раз напротив интерната, закипел белым цветом черёмушник. Мишка не находил себе места. Он бросал книги, подходил к распахнутому окну и стоял подолгу, без единой мысли в голове. Наконец однажды он не выдержал и выкрал у паромщика деда Игната юркую долблёную лодку. Подогнав лодку к интернату, Мишка свистнул. Таёжка, посвящённая в его план, выбежала на берег, и лодка отчалила. На острове было ещё много талой воды; повсюду в ложбинах сверкали синие крапины мочажин; на взгорьях пробивалась ершистая трава и голубели подснежники. Кое-где торчали сухие дудки медвежьей пучки. Когда их заденешь, они звенят протяжно и глухо. На сухом пригорке Мишка выкопал несколько луковиц саранки и, очистив, протянул Таёжке. У луковиц был привкус старого мёда — терпкий и чуть горьковатый. — Вкусно? — спросил Мишка. — Угу! Мишка потоптался на месте и вдруг спросил: — Тай, тебе это… кто-нибудь записки в Москве писал? — Какие записки? — Ну, про то, что нравишься, и всё такое… Писали? — Нет. — А хочешь, я буду писать? — Мишка густо покраснел. Таёжка посмотрела на него удивлённо и засмеялась: — Чудной ты! Зачем же записки, когда мы в одном классе? Ты лучше так скажи. — Так неинтересно. Вон старшеклассники все пишут. Я однажды у Витьки Королёва почту таскал. К Зинке Матвеевой и обратно. Они друг другу стихами писали… Как это, сейчас вспомню… Мишка потёр ладонью лоб, потом прочёл заунывным голосом: Я знаю: век уж мой измерен; Но, чтоб продлилась жизнь моя, Я утром должен быть уверен, Что с вами днём увижусь я… Здо́рово? — Да, — откликнулась Таёжка. — Это стихи Пушкина. Их очень папа любит. Мишка смутился. Ай да Витька, какого тумана напустил, чёрт хитрый! А Зинка, поди, думает, что это его стихи… Надо будет прочитать Пушкина от корки до корки. Покосившись на Таёжку — не смеётся ли она, — Мишка прибавил шагу. Над полянами порхали ранние бабочки-пестрянки — ярко-бордовые, с чёрными пятнами на крыльях. Пролетая над лужами, они стремительно падали вниз: наверное, принимали собственное отражение за другую бабочку. С веток черёмух на них равнодушно глядели дрозды. — Слушай, — сказала Таёжка, — почему они их не трогают? Мишка пожал плечами: — Потому что невкусные. — А ты их пробовал? — Нет. Но Риба говорил, что пестрянки ядовитые. — Миш, а почему Риба всегда такой… ну, невесёлый, что ли? — С чего бы ему веселиться? — удивился Мишка. — У него в прошлом году жена утонула. Тебя-то здесь ещё не было. — И об этом знает весь наш класс? Мишка не ответил. Таёжка опустила голову и тихо сказала: — Я не знала, что ты злой. У человека такое несчастье, а мы над ним издеваемся. Мишка снова промолчал, но было видно, что слова Таёжки задели его. Уже по пути домой он вдруг сказал: — Конечно, смеяться над ним нехорошо. Да мы и не со зла, а так, по глупости. Нам-то вроде потеха, а ему… Ну да ладно, не будет больше этого… Вечером они отправились проведать Шурку Мамкина. Таёжка прихватила с собой несколько веток черёмухи. Почуяв её запах, Шуркин отец зашевелился на кровати и открыл глаза. — Черёмуха… зацвела? — спросил он, и голос у него сорвался. Таёжка молча протянула ему букет. Шуркин отец прижал черёмуху к лицу и затих. Только грудь у него ходила медленно и тяжко. О чём он думал в эту минуту? О своих ли ребятишках, которые при живом отце остались наполовину сиротами? Или о том времени, когда он, здоровый и сильный, без устали махал топором и из-под топора летела пахучая янтарная щепа? Таёжка с Мишкой неслышно вышли и во дворе столкнулись с Шуркой. Шурка нёс на плече большую связку ивовых прутьев. — Вот, — сказал он, — отцу принёс. Он когда-то здорово корзины плёл. Может, за работой повеселеет? А то лежит и всё думает, что он лишний, в тягость нам. Шурка положил связку на крыльцо и улыбнулся виноватой улыбкой. Он всегда так улыбался, как будто был в чём-то виноват. Мама приезжает Шестого июня закончился учебный год. Все классы выстроились во дворе на торжественную линейку. После короткой речи директора был дан последний звонок. Он звенел долго и переливчато. — Ну что, дикие команчи? — обратился к своему классу Сим Саныч. — Небось для ваших ушей это лучшая музыка? Признавайтесь! «Команчи» нестройно загудели, выражая фальшивый протест. — Ладно, верю, — сказал Сим Саныч. — Верю, что вы жаждете заниматься даже летом. Круглые сутки, до последнего вздоха. Особенный энтузиазм я читаю на лицах Гены Зверева и его соратника Вити Рогачёва. Это и понятно. У них ведь на осень переэкзаменовка по русскому. Поэтому они решили взять в тайгу свой любимый учебник. Я правильно говорю? — Правильно, — кислыми голосами ответили «соратники». — Ну вот и прекрасно. А чтобы ваши слова не разошлись с делом, ваш воспитатель отправится с вами. — Урра-а! — завопила пятёрка, собиравшаяся в тайгу. — Ну, вашего восторга я не разделяю, — сказал Сим Саныч. — Не знаю, как я вам, а уж вы-то мне надоели порядком. — А как же Крым? — спросил Мишка. — В Крым, Михаил Кузьмич, лучше всего ездить в августе. В так называемый бархатный сезон. Говорят, очень полезно для нервной системы. А ведь я её расшатывал с вами весь учебный год. Есть ещё вопросы? Ну, тогда по домам. Всего хорошего! В интернате Таёжка и Мишка собрали свои вещи и пошли в Озёрский райпотребсоюз, откуда ходили попутные машины до Мариновки. Во дворе грузили на «газик» какие-то ящики. Один из грузчиков спросил Таёжку: — Ты, кажется, дочка Забелина? — Да. — Отец в школу пошёл, тебя разыскивать. — Слушай, Миш, — сказала Таёжка, — я добегу до школы, а ты побудь здесь. Отца она встретила на улице. Он бросился навстречу дочери и подхватил её на руки: — Тайка, милая! Мама приезжает! Таёжка задохнулась: — Когда? — Сегодня под вечер. Телеграмма пришла ещё позавчера, а её в леспромхозе под сукно засунули. Вот остолопы, правда? Да ты успокойся, кто же от радости ревёт? Пообедав в леспромхозовской столовой, Таёжка, Василий Петрович и Мишка зашли в леспромхоз к директору. Семён Прокофьич присел рядом с Забелиным на диван и сказал: — Ну, выкладывай, Петрович. Вижу, что-то стряслось. Ты именинник, что ль? Василий Петрович засмеялся: — Бери выше. Жена приезжает. — Ух ты! Вот это молодчага. Теперь ты, можно сказать, коренной сибиряк. Всеми корнями врос. — Корням и почва нужна, а, Прокофьич? — Ты про жильё? — Директор пошевелил широкими седыми бровями и задумался. — Вот что. В Мариновке-то тебя легко устроить. Дадим целый дом. Только захочет ли жена в деревне жить? Работа есть, конечно, и в Озёрске, но ты там нужней. Не знаю, как без тебя обойдёмся… — Разве я сказал, что хочу переехать? — удивился Василий Петрович. — Тогда дело другое. Бери сейчас мою легковушку и поезжай встречать. — Семён Прокофьич хлопнул Забелина по плечу и подмигнул. — Завидую тебе. Ну, бывай. На станцию они приехали за десять минут до прихода поезда. Василий Петрович бегал по платформе и всё время поглядывал на часы. Таёжка стояла, прислонившись к дощатому забору станции, слушала, как радостно и гулко стучит сердце. Наконец показался поезд. Устало посапывая, прошёл мимо паровоз, за ним катились вагоны, и в тамбуре одного из них стояла мама. — Мама! — вскрикнула Таёжка, бросаясь к вагону. Мать легко спрыгнула с подножки, поставила на землю чемодан и прижала к себе Таёжку. Василий Петрович обнял жену и дочь, и все трое с минуту стояли молча. Потом они стали целоваться. Мишка отвернулся. Он не любил телячьих нежностей. Василий Петрович опомнился первым. Он подвёл Мишку и сказал: — Это Миша Терёхин, товарищ Таисии… Миша, познакомься — Галина Николаевна. — Мне Тая писала о тебе, — сказала Галина Николаевна, улыбаясь Мишке. Улыбка у неё была ласковая и белозубая. Потом они уселись в машину: Мишка рядом с шофёром, а остальные на заднем сиденье. — Вася, господи, — смеясь, говорила Галина Николаевна, — в Москве бы я тебя не узнала. Сапоги, картуз. И эта бородища. Немедленно сбрей её. Ты же не в партизанском отряде. «Что ли, по болотам в сандалетах ходить? — подумал Мишка. — И борода Василию Петровичу идёт». В шофёрском зеркальце он видел молодое, красивое лицо Галины Николаевны, и ему вдруг стало чудно, что эта чужая женщина — мать Таёжки и жена Василия Петровича. Новоселье Забелины устроились в доме напротив сельпо. Раньше здесь был детский сад, но в прошлом году колхоз построил новое помещение, и с тех пор дом пустовал. Галина Николаевна и Таёжка провозились целый день, наводя порядок: мыли полы, посуду, выставляли зимние рамы и сметали из углов паутину. Но комнаты по-прежнему выглядели нежилыми. Не хватало им вещей, которые всё ещё шли малой скоростью где-то по Барабинским степям. — Будем жить, как на вокзале, — грустно сказала мать. — Но делать нечего. Она достала деньги и велела Таёжке сходить в магазин за продуктами. К вечеру ждали гостей. Таёжка ушла, а Галина Николаевна взяла у соседей ведра и отправилась на реку, хотя колодец находился рядом. Но колодец был с норовом: он успел уже проглотить два ведра, и теперь Галина Николаевна боялась его. — Возьмите коромысло, руки нарежет, — догнала её соседка. До сих пор Галина Николаевна видела только в кино, как носят воду на коромысле. А сейчас пришлось испытать самой. Проклятое коромысло невыносимо резало плечи, ведра раскачивались тяжёлыми маятниками. И Галину Николаевну водило из стороны в сторону, будто пьяную. Проходя вдоль улицы, Галина Николаевна до боли закусила губу. Ей казалось, что из каждого окна за нею следят насмешливые, беспощадные глаза: «Что, голубушка? Это тебе не краники с горячей и холодной водичкой отвёртывать!» Вода расплёскивалась, обдавая брызгами новые босоножки. «Чёрт с ними, с босоножками! — зло думала Галина Николаевна. — Только бы до дому добраться». Домой она принесла наполовину пустые ведра. Она села на пороге, прислушиваясь к тупой боли в правой руке: занозила, когда мыла подоконники. Хорошо ещё, что полы оказались крашеными. Она не заметила, как вернулась дочь. — Ну что? — спросила Галина Николаевна. — Мяса нет, мама. Придётся в чайной готовое брать. Галина Николаевна промолчала. — Я вижу, тебе у нас не нравится, — виновато сказала Таёжка. — Нет, нет, что ты! Чудесная река, воздух как на даче. Галину Николаевну больно кольнуло это слово: «у нас». Не «здесь», а именно «у нас». Как будто она чужая им обоим: мужу и дочери. Галина Николаевна ещё больше помрачнела. Таёжка обняла её за плечи, поцеловала в щёку и горячо зашептала: — Мамочка! Честное слово, всё будет здорово. Знаешь, сколько здесь ягод, грибов! Бруснику и чернику прямо совками собирают. Не веришь? Делают совки с такими зубьями, — Таёжка растопырила пальцы, — и гребут. Нам с Мишкой тут очень глянется. — Глянется?! — Ну да. Так Мишка говорит вместо «нравится». Галина Николаевна громко рассмеялась. Таёжка непонимающе глядела на неё. — Не обращай внимания. Я просто вспомнила, как твой Мишка ел апельсин. Прямо с кожурой. И глаза у него были такие, будто он хину жевал. — Разве это смешно? — спросила Таёжка, не глядя на мать. — Смешно, что Мишка никогда не видел апельсина? Но ведь он не виноват, что родился в Сибири. — Прости, — сказала Галина Николаевна, — я не хотела никого обидеть. Давай-ка лучше готовить обед, а то скоро папа придёт. Отец пришёл под вечер вместе с Семёном Прокофьичем. — Вот это есть моё начальство, — сказал он. — Прошу любить и жаловать. Семён Прокофьич бережно подержал в своей корявой ладони руку Галины Николаевны и так же бережно отпустил, словно это была не рука, а стеклянная ёлочная игрушка. Потом директор вышел в сени и вернулся оттуда с большой картонной коробкой. — Это вам, стал быть, на новоселье, — смущаясь и покряхтывая, объяснил он. В коробке оказался прекрасный эстонский приёмник. Галина Николаевна всплеснула руками: — Семён Прокофьич, ну как же можно делать такие подарки?! «Октава»! Это же безумно дорогая вещь! — Ну уж дорогая… — пробормотал директор и смутился ещё больше. Через полчаса, когда Галина Николаевна уже собрала на стол, стали подходить гости. Все они с одинаковым радушием поздравляли её с приездом и, чокаясь, желали счастья. Семён Прокофьич потянулся к ней через стол с рюмкой и спросил: — Простите, Галя, а вы кто будете по специальности? — Я? Я врач-педиатр. — Вы бы нам попроще, по-русски, — попросил кто-то. Галина Николаевна улыбнулась: — Ну, по-русски — детский врач. — Ёлки-моталки! — воскликнул Семён Прокофьич, обращаясь почему-то к Забелину. — Значит, наших ребятишек лечить будет? А, Петрович? За столом оживлённо загудели. Таёжка смотрела на зардевшееся лицо матери, на отца, чисто выбритого и улыбчивого, и не было сейчас человека счастливее, чем она. Особенно девочка радовалась за мать: Галину Николаевну встретили так, будто она родилась здесь, в Мариновке, потом долго училась в городе и наконец-то вернулась домой. Таёжка подошла к отцу и шепнула на ухо: — Спой. Ну, ту песню… нашу. Василий Петрович кивнул и взял гитару. Первые аккорды прозвучали тревожно и грозно: Чёрный ворон, что ты вьёшься Над моею головой?.. И жёсткие мужские голоса отозвались с угрюмой удалью: Ты добы-ычи не дождёшься-а, Я солдат ещё живой. Пели задумчиво, со сдвинутыми бровями. И Таёжка вдруг подумала, что её отец когда-то вот так же сидел с друзьями в партизанской землянке, а вокруг летала смерть. И партизаны пели, веря в победу: Ты добычи не дождёшься. Чёрный ворон, — я не твой. Василий Петрович не любил вспоминать о войне, но иногда что-то наводило его на думы о тех нелёгких днях, и он рассказывал дочери про своих боевых товарищей, рассказывал скупо и сдержанно, а потом целую ночь ворочался в постели и курил… С полуночи гости стали расходиться. Василий Петрович провожал всех до калитки и просил заглядывать почаще. Таксаторы Утром, чуть засветало, отец разбудил Таёжку и приложил палец к губам. — Тише. В лес с нами пойдёшь? — С кем? — не поняла спросонья Таёжка. — Ну, со мной и с вашими ребятами. — А что, таксаторы уже приехали? — Да. Ещё вчера. Таёжка встала, на цыпочках прошла к умывальнику, потом оделась и заглянула в горницу. Мать ещё спала, разметав по подушке густые ореховые волосы. Во сне она чему-то улыбалась. И Таёжке очень захотелось крепко-крепко прижаться к матери и зажмуриться. — Не буди её, — шёпотом сказал отец. — Пусть отдыхает с дороги. Василий Петрович взял карандаш и нацарапал на листке бумаги: «А засоням — позор. Жди нас к ужину. Очень голодных. Целуем. Василий. Тая». Василий Петрович прихватил с собой ковригу ржаного хлеба, большой кусок сала и несколько луковиц. Потом они вышли на улицу, осторожно прикрыв за собой дверь. Во всех концах деревни горланили петухи; во дворах слышался звон тугих молочных струй, хлеставших в подойник, и негромкие окрики хозяек: «Да стой же ты, окаянная!» От реки тянуло туманом. Где-то высоко в небе, в алеющих облаках, невидимый звенел жаворонок. Мишка уже проснулся. Он сидел на крыльце и выстругивал новое берёзовое топорище. У ног его лежал Буран, уставившись на хозяина влюблёнными глазами. — Отправляемся? — Мишка стряхнул с колен стружки и поднялся. — Я сейчас мигом ребят соберу. И за Сим Санычем сбегаю. Он у тётки Дуни остановился. Через несколько минут Мишкина четвёрка уже стояла у ворот. Мишка критическим оком оглядел своё подразделение и отправил Курочку-Рябу домой: — Надень рубаху потолще. А то с тобой греха не оберёшься. Потом, сладко зевая, пришёл Сим Саныч, и весь отряд отправился к парому. Перевозчик дед Игнат пристально поглядел на Мишку и сказал: — Этого идола не повезу. Ша. Он у меня лодку спёр. — Новости, — сказал Мишка. — Я же её вернул. — Всё одно не повезу. У-у, оболтус! — Дед — летом в шубу одет, — засмеялся Мишка. И, сняв штаны и рубашку, бросил их Генке Звереву. — Кузьмич, холодно, — предупредил Сим Саныч, но Мишка уже ступил в воду и, рыча, поплыл к другому берегу. Прежде чем паром успел отчалить, белая Мишкина голова уже мелькала посредине реки. От парома к зимовью Василия Петровича вела узкая мозолистая тропка. Впереди шёл Забелин, замыкал шествие Генка Зверев. Он по привычке что-то жевал и с тихой грустью размышлял о том, что вот мать печёт сейчас пироги с морковью, а его, Генки, дома нету. Если бы не Курочка-Ряба, Генка ни за что не потащился бы в тайгу. Но дружба есть дружба. В зимовье уже хозяйничали трое таксаторов. Все они были молодые и все бородатые: для солидности. Один из них, видимо начальник, кудрявый черноглазый парень, похожий на цыгана, спросил: — Это и есть пополнение? — А что? — Василий Петрович оглянулся на ребят. — Пополнение первый сорт. Гвардейцы! — Дяденька, а вы цыган? — поинтересовался Генка Зверев. — Нет, тётенька, — серьёзно ответил черноглазый. — Я абиссинский негус. Честно. Чтоб мине вже украли! Все засмеялись, и черноглазый тоже. Потом он протянул руку Сим Санычу: — Виктор Крюков, таксатор. А это Иван и Женька, практиканты. — Максим, — сказал Сим Саныч. — Снегов. Духовный пастырь вот этих анархистов. — А меня тоже Виктором звать, — похвастался Курочка-Ряба. — Да ну? — усомнился Крюков. — Быть того не может. — Почему это не может? — А ты сам догадайся. Виктор по-латыни означает победитель. Понял? Курочка-Ряба, конечно, понял намёк на свою мускулатуру и надулся. Но, когда Крюков достал из планшета большую карту, испещрённую какими-то значками, Витька сразу же забыл про свою обиду. Все склонились над картой. — Отведём вам для начала два квадрата, — сказал Крюков и торцом карандаша очертил эти квадраты. — Первый между Кураем и Казачкой. На восток до точки двадцать три-a. Там уже стоит наша метка. Вы, Снегов, пойдёте туда с группой из трёх человек. Другой участок — от Курая и до Моховой пади. Восточная точка сорок восемь-б. Это будет ваш район, Василий Петрович. — У меня нет компаса, — сказал Сим Саныч. — Женька, дай ему свой, — распорядился Крюков. Через десять минут обе группы, прихватив топоры и пилы, отправились к намеченным квадратам. В группу Сим Саныча вошли Генка Зверев, Курочка-Ряба и один из братьев Щегловых. Остальные под началом Василия Петровича двинулись в сторону Моховой пади. Весь май стоял прохладный, и комарья по утрам было мало. Густой кедровый лес ещё спал в зеленоватом сумраке, но меж стволов уже пробивались ярко-жёлтые изломанные снопы солнечного света. Где-то в стороне слышался цокающий посвист бурундука. Резко и хрипло, будто простуженные, кричали кедровки; бойко тенькали синицы да изредка крякал под ногами сучок. Скоро свернули на оленью тропу, усеянную чёрными орешками помёта. Тропинка заметно спешила под уклон, на косогорах кое-где стали попадаться берёзы. Здесь, на тёплых суглинках, буйно шли в рост царские кудри, кукушкин горицвет и лесные тюльпаны — саранки. Окрестные кусты то и дело стреляли тетёрками. — Самые охотничьи места, — заметил Мишка. — Где берёзы — там и тетерев. Немного погодя перед глазами ребят открылся тёмный лесистый провал. На самом его дне ещё голубели сугробы, и в них шумела стремительная бить талой воды, по-местному — снежуры. — Ну вот и Моховая падь, — сказал Василий Петрович. — Отсюда и начнём. Задание группы было такое: выяснить состав леса, срубить в квадрате несколько хвойных деревьев разных пород. На каждом дереве, определив сначала его возраст, нужно было подсчитать количество уцелевших шишек. По ним можно судить, каков будет прирост леса на ближайшие годы. Для начала Василий Петрович вывел ребят на просеку и спросил: — Чем отличается подлесок от подроста, знаете? Объяснить толком никто не сумел. — Ладно, слушайте, — сказал Забелин. — Все деревья-малыши, которые со временем станут строевым лесом, — это подрост, то есть они подрастают. Что же это за породы, Михаил? — Ну, я думаю, в нашей тайге — сосна, ель, пихта, кедр, лиственница да ещё берёза, — без запинки ответил Мишка. — Верно. А подлесок? — Подлесок — всё остальное. Кусты там, всякая мелюзга… Ответом Мишки Василий Петрович остался доволен. — Так вот, — сказал он. — Ты, Таисия, и ты, Щеглов, — тебя, кажется, Юрой дразнят? — подсчитаете на просеке количество подроста. Расстояние — километр. Вот вам рулетка. Справитесь? Таёжка кивнула. — Тогда за дело. А мы с Михаилом будем валить. Василий Петрович долго выбирал обречённые деревья. Наконец на каждом из них была поставлена метка. И Василий Петрович, вздохнув, подошёл к первому — прямоствольной сосне, похожей на золотистую колонну. — Красавица-то, а?! В таком лесу, как в древнем храме, собственное сердце слышишь. — Забелин ласково погладил дерево и взялся за топор. — Прости, голубушка. Надо. Сопки гулко повторили удары топора. Подрубив сосну, Василий Петрович и Мишка взялись за пилу. Дерево постояло ещё минуту, будто раздумывая, падать или нет, потом крякнуло и рухнуло навзничь. «Ух-хх ты!» — испуганно шарахнулось эхо. Подсчитав шишки, перешли к следующему дереву. Под вечер, когда стал донимать гнус, Василий Петрович выдал ребятам диметилфталат, достал сало и хлеб: — Ну, закусим да и по домам. Норму свою мы выполнили. А завтра переберёмся сюда с ночёвкой. На газету, расстеленную Василием Петровичем, выложили всю снедь, у кого что было: пироги, шаньги, варёные яйца, огурцы и конфеты-подушечки. Чтобы отогнать мошкару, развели дымокур. — Хотите, отгадаю, что сейчас делают наши? — с набитым ртом спросил вдруг Мишка. — Что же? — поинтересовалась Таёжка. — Называй кто. — Ну, Гена Зверев, например. Мишка закрыл глаза и, раскачиваясь, как шаман, произнёс: — Вижу. Вижу: Генка сидит рядом с Курочкой-Рябой, смотрит ему в рот и канючит: «Ви-ить, кусочек оставь, а?» — Здо́рово! А Сим Саныч? Мишка покачал головой и голосом Сим Саныча сказал: — «Ай да голодающая губерния! Съел шесть пирогов с пирогом, да все с творогом. Слышу — лопнуло что-то. Думал — пузо. Ан нет — ремень лопнул». — Тебе, Михаил, артистом быть, — смеясь, сказал Василий Петрович. — Честное слово, в театральную студию иди. Талант пропадает. — Нет, я тут останусь, — сразу посерьёзнев, ответил Мишка. — Вот восьмилетку закончу — и в лесной техникум… А ты, Тайка? — Я? — Таёжка задумалась. — Мне хочется стать киномехаником. Очень хочется. Представляете: привозишь картину в такую деревушку, вроде нашей, а за тобой бегут ребятишки, целая орава! Потом ты уедешь, а они ещё неделю рассказывают друг другу о фильме, играют в него. И снова ждут тебя… — Ой, хитрая! — глубокомысленно покрутил головой Щеглов. — Каждый день кино — и всё бесплатно! — Дурак ты, Щегол, самородковый! — сердито заметил Мишка. — Да разве она об этом говорит? Ну да где тебе понять! — А я в детстве мечтал стать генералом, — грустно усмехнулся Василий Петрович. — И только после войны понял, какое счастливое это будет время… без единого генерала на земле. Мишка засмеялся: — Моя мать говорит: «Собрать бы сейчас всех, кто войны хочет, связать нога к ноге да по воде пустить — кто кого перетянет». Вот бы смеху было! — Ну, пора и домой, — поднялся Василий Петрович и тщательно затоптал дымокур. — Василий Петрович, а что, если мы со Щеглом до наших добежим? — спросил Мишка. — Вдруг они здесь заночевать надумали? — Не заблудитесь? — Это я-то заблужусь?.. — Ну что ж, бегите. Когда смерть глядит в глаза Выбирая какие-то тропинки, известные ему одному, Василий Петрович повёл Таёжку домой. Сначала они шли сосновым бором, потом низиной, которая поросла редким, низкорослым ельником. Под ногами мягко пружинила моховая подушка; на верхушках ёлок в лучах закатного солнца вспыхивали и дрожали алые венчики. Казалось, сказочные карлики надели короны и вышли из-под земли, чтобы попрощаться с солнцем. Таёжка согнула одну из ёлок — и сияние исчезло. Осталась простая паутина, в которой блестели капельки росы. Тропинка снова потянулась на взгорье и вбежала в сухой смешанный лес. Солнце зашло, сумерки заметно синели, но от земли ещё тянуло запахом нагретого разнотравья. Василий Петрович вдруг остановился. Где-то очень далеко слышалось тупое и мерное: туп-туп-туп!.. — Что это? — спросила Таёжка. Отец не ответил, только ускорил шаги. Таёжка едва поспевала за ним. Туп-туп-туп! — раздавалось всё ближе. И девочка поняла, что это рубят дерево. Выйдя к опушке, они увидели человека, подрубавшего старый кедр. Рядом спокойно стоял толстый парень в ковбойке. В руках он держал пилу. Чуть в стороне темнел грузовик, и на его подножке покуривал папиросу третий браконьер, видимо шофёр. Возле машины лежали уже два раскряжёванных дерева. — Стой здесь, — сказал Таёжке отец. — Если что случится, беги в село. Дорогу теперь найдёшь? Таёжка кивнула, чувствуя, как нехорошо холодеет сердце. Василий Петрович пошёл к браконьерам. Они наконец увидели лесничего, но особого беспокойства в их поведении не было заметно по-прежнему. Парень в ковбойке прислонил пилу к загубленному дереву и что-то поднял с земли. Таёжка зажала рукой рот, чтобы не закричать: в руках у парня было ружьё. — Сейчас вы поедете со мной в сельсовет, — услышала Таёжка негромкий голос отца. Тишина в лесу наступила такая, что отчётливо слышалось каждое слово. — А прежде ты проглотишь пулю, — насмешливо сказал парень в ковбойке, и зияющее тёмное дуло глянуло Василию Петровичу в лицо. Василий Петрович, неторопливо и чуть косо ставя ступни, шёл к парню. «Шаг, ещё шаг, ещё», — выстукивало сердце Таёжки. Потом в ней что-то дрогнуло и порвалось, и она закричала так, как не кричала никогда в жизни: — На по-о-омощь!!! Только спустя уже несколько дней Таёжка поняла, что своим криком она могла лишь повредить отцу. Окажись у браконьера слабые нервы, и он нажал бы на спусковой крючок. Но парень в ковбойке немного замешкался, видимо соображая, что делать. Эти секунды его растерянности и решили дело. Василий Петрович шагнул к нему и вырвал ружьё. — Ты шутник, я посмотрю, — сказал он парню. — Ага, я весёлый, — согласился тот. — А кто это так страшно орал? У меня аж волосы дыбом. — Эй, ты! — крикнул Василий Петрович шофёру, который впопыхах безуспешно старался завести машину и бешено крутил рукоятку. — Можешь не спешить. Я всё равно запомнил номер машины. Шофёр сразу сник. — Идите в кабину, — сказал Василий Петрович браконьерам. Они нехотя пошли к грузовику. Василий Петрович помог Таёжке забраться в кузов, а сам встал на подножку, и машина двинулась к парому. Колени у Таёжки всё ещё подгибались и дрожали, и она никак не могла унять эту противную дрожь. У сельсовета Василий Петрович приказал остановить машину. — Ты вот что, — запинаясь, сказал он, — не говори маме, а то она, знаешь, волноваться будет. Обещаешь? — Обещаю, — ответила Таёжка. — Вот и умница. Скажи, что я на минутку зашёл в правление. А мы только протокол составим. Беги. И отец легонько шлёпнул Таёжку по спине. «Банкет» на Ивана Купалу Уже шестые сутки группа Сим Саныча пробивалась на восток к заветной точке, помеченной на карте индексом 23-а. Вначале шли светлые сухие боры, и гнуса здесь почти не было. Потом местность заметно понизилась, и потянулись бесконечные заросли болотного ельника. Местами почва была такой зыбкой, что приходилось рубить деревья и мостить гати. А тут ещё одолела мошка. От неё не спасали самые плотные накомарники из конского волоса. Мошка забивалась даже в сапоги, и ноги невыносимо зудели. У Генки Зверева лицо от укусов распухло и стало походить на шаманскую маску. А глаза превратились в узенькие щёлочки. Теперь его никто не называл иначе, как Генка Калмык. Севка Щеглов в кровь сбил ногу и охал на каждом шагу. Сим Санычу тоже приходилось не сладко, потому что, кроме рюкзака, он тащил на себе теодолит. Один Курочка-Ряба, на вид такой хлюпик, держался молодцом. Его почему-то не трогала даже мошкара. — Я тощий, какой во мне вкус! — смеялся он. — Мошка знает, кого выбрать, — и хлопал Генку Калмыка по спине. Каждые полкилометра Сим Саныч устанавливал теодолит и выверял точность направления. Потом кто-нибудь уходил вперёд и по сигналу Сим Саныча ставил вешки. Ребята по очереди заглядывали в окуляр теодолита, где всё было перевёрнуто «вверх ногами»: небо казалось огромным озером и в его синеву острыми пиками вонзались елки. А человек, который ставил вешки, выглядел так, будто делал стойку на голове. На месте вешек вбивались потом специальные столбики с гладким затёсом на боку. На этих затёсах Виктор Крюков должен был ставить свои загадочные иероглифы. Крюков догнал группу за Малым Кураем. Вид у начальника таксаторов был неважный. Практиканты на днях уехали, и Крюкову приходилось трудно. Но цыганские глаза его смотрели по-прежнему весело и зорко. — Ну что, орлы, притомились? — заорал он, прыгая с кочки на кочку. — Ништяк! Али сети не крепки, али мы не рыбаки?! — И сети крепки, и мы рыбаки, — в тон ему откликнулся Сим Саныч. — Только ловить, Витя, некого — одни лягушки. — А французы лягушек едят, — сообщил Курочка-Ряба. — Я тоже один раз пробовал. — Ну и как? — Ничего. Только потом на еду два дня смотреть не мог. При слове «еда» Генка Зверев вздохнул так жалобно, что все засмеялись. — Держите хвост пистолетом, ребята, — сказал Крюков. — Сегодня шабаш. Возвращаемся в зимовье. Два дня будем жить по пословице: «Спишь-спишь, а отдохнуть некогда». Кроме того, шеф-повар Таисия Забелина готовит для вас небывалый банкет. Так что всех прошу явиться во фраках. После банкета национальные песни и пляски племени Болотные Хмыри. Иллюминация, фейерверки и прочее… Да, совсем забыл: вас там ждёт один приятель… Оказалось, что из Озёрска приехал Шурка Мамкин и, что называется, попал с корабля на бал. Встреча одноклассников была радостной и шумной. «Таёжники» поочерёдно тискали Шурку в объятиях. Шурка кряхтел и смущался. «Банкет» тоже вышел на славу. Была необыкновенно вкусная уха (рыбы наловил Мишка Терёхин), была белоснежно-рассыпчатая картошка с тушёным мясом, был огромный пирог с черникой и, наконец, домашний квас в неограниченном количестве. Отсутствием аппетита никто не страдал, и Таёжка едва успевала подносить добавки. Посуды не хватало, поэтому ели по двое из одной миски. Генка Зверев пристроился с Сим Санычем. Они сидели по-турецки над огромной посудиной. И Сим Саныч косноязычно приговаривал: — Навались, Гена, навались! Жаль вот, ложка узка — берёт два куска, развести б пошире, чтоб брала четыре… — Не спешите, Сим Саныч, — басом отзывался Генка. — Мы и так отстаём… После «банкета» был объявлен получасовой перерыв: «чтобы отдышаться», как выразился Курочка-Ряба. Затем Виктор Крюков влез на пень и произнёс речь: — Товарищи! Как и было предусмотрено программой, мы начинаем самодеятельный концерт под названием «Кто во что горазд». Наш отпуск совпал с исторической датой — днём Ивана Купалы. Товарищи славяне! Проведём его на высшем уровне! Не ударим лицом в грязь перед нашими предками! Ура-а-а! — Урра-аа! — закричало племя Болотных Хмырей. В один миг на поляне перед зимовьем появились кучи хвороста и вспыхнули рыжие гривастые огни. — Первым номером нашей программы — лесной танец в моём исполнении, — объявил Крюков. — Музыкальное сопровождение — лезгинка. Зажав в зубах нож, он вылетел к кострам. — Та-та-та, та-та-та-та, та-та-та, та-та-та-та! — загремел доморощенный «оркестр», прихлопывая в ладоши и постепенно ускоряя темп. Крюков чёртом вертелся между кострами, бородища его развевалась, цыганские глаза горели свирепым огнём, а ноги выделывали что-то непостижимое. — Василий Петрович! — кричал Крюков. — Выручай, друг! Давай хороводную. Концы отдаю! — Идёт! Только поют все! За горой горят огни. Погорают мох и пни. Ой, купало, ой, купало, Погорают мох и пни! — подхватил хоровод. Пляшет леший у сосны. Жалко летошней весны. Ой, купало, ой, купало, Жалко летошней весны! Мишка что-то шепнул Таёжке на ухо и незаметно исчез вместе с Шуркой Мамкиным. Так же незаметно они появились с ведром воды, и Мишка, широко размахнувшись, выплеснул ведро на хоровод. — Купала! — заорал он, выливая остатки себе на голову. — Акробатический этюд, — объявил Крюков. — Прыжки через купальские огни. Але-гоп! И, спрятав под рубаху бороду, первым перемахнул через костёр. Мальчишки козлами поскакали вслед за ним. Потом все отправились к ручью купаться. Курочка-Ряба приделал себе бороду из лишайника и изображал водяного. Он прыгал по-лягушечьи на четвереньках и вопил, как сыч. В ответ эхо разносило над тайгой весёлый гогот. Когда это занятие надоело, кто-то предложил искать цветок папоротника. Ведь, по поверьям, он расцветает на Ивана Купалу ровно в полночь. Но поиски не состоялись. В полночь всё болотное племя, намаявшись за день, насилу доплелось до костров и повалилось кто где. Последние слова принадлежали Сим Санычу: — Объявляю соревнование: кто кого переспит. Победитель награждается орденом имени товарища Морфея. Думаю, что орденоносцем стану я. И Сим Саныч тут же заснул. В соревновании не участвовали только Василий Петрович и Таёжка. Ещё час назад они попрощались и ушли в Мариновку. «Нет, мама!» Ночью Таёжку разбудили голоса. В соседней комнате разговаривали отец с матерью. — Ты же губишь себя! — сердито говорила мать. — Все твои товарищи по институту уже защитили диссертации. — Высосанные из пальца, — усмешливо добавил отец. — Они растут и занимают крупные посты в тресте. Тебе нужно быть на виду… — У кого на виду? У Кузнецовых? — Ну хорошо. — Голос матери смягчился. — Если ты не хочешь подумать о нашей судьбе, подумай хотя бы о дочери. Что она видит в этой глухомани? Какие люди её окружают? А товарищи-то, боже мой! Мишка этот… как его… Терёхин, кажется? Рукавом нос вытирает! «Зачем она Мишку трогает? — с горькой обидой подумала Таёжка. — Да он лучше всех московских мальчишек!» — Ты не знаешь его, Галя. Из таких ребят и выходят настоящие люди. А что касается рукава, то и у Ломоносова в детстве вряд ли был носовой платок… Как у тебя с оформлением? — Предлагали остаться в городской клинике. Но я попросилась сюда. Помолчав, мать со вздохом сказала: — Не хочется мне, Вася, здесь прозябать. Я знаю — я слабый, заурядный человек и не способна на подвиг. Но не всем же быть героями, правда? В конце концов я хочу немногого — жить по-человечески. Или это право только для других? Отец не ответил. Таёжка слышала, как он чиркнул спичкой и закурил. Потом донёсся его голос: — Я понимаю, трудно здесь. Это не город. Зимой будет ещё труднее. И условия, в которых придётся работать, совсем не такие, как в столичных клиниках. Но ведь ты врач, Галя! В Мариновке его шестой год нету. В дождь и в пургу тебе придётся выезжать на зимовки, со скандалом вырывать медикаменты, стучать кулаком, требуя нового помещения для больницы… Другого врача здесь не надо. — Тише… Отец и мать заговорили шёпотом. И Таёжка вдруг смутно почувствовала, что надвигается непоправимая беда. Возможно, ей придётся потерять одного из этих дорогих ей людей — она должна будет сделать выбор между ними. Но почему отец с матерью думают только о себе, как они смеют?! Ведь она тоже живой человек и всё понимает… Таёжка не смогла сомкнуть глаз до самого рассвета. Когда в окнах заголубело утро, она услышала, как оделся и вышел из комнаты отец. Таёжка плотно зажмурилась. Отец несколько минут постоял на пороге, потом шагнул наружу. Следом за ним из комнаты босиком выскользнула мать. — Вася! — тихо позвала она, но никто ей не ответил. «Поссорились», — поняла Таёжка. Мать потерянно стояла посреди комнаты, в полутьме смутно белела её рубашка. Девочке показалось, что мать всхлипнула. — Мама, — сказала Таёжка, — ты ведь любишь папу? Галина Николаевна вздрогнула и обернулась. — Ты разве не спишь? — Нет. Я давно не сплю. Мать присела на кровать Таёжки, и на лицо её легла слабая полоса света. Глаза у матери были мокрые. — Таечка, — сказала она, машинально гладя дочь по голове, — ты соскучилась по Москве? — Не знаю, мама. Раньше я очень скучала. Но теперь ты здесь, и мне хорошо. — Понимаешь, дочка, папа очень талантливый человек и в Москве принесёт гораздо больше пользы, чем в этой глуши. Таёжка покачала головой. — Здесь папу любят, — сказала она. — И он очень нужен. Он ведь работает за двоих лесничих. — Я знаю, — грустно согласилась мать. — Он всю жизнь работал за двоих. И вот награда — медвежий угол да комарьё! Только ты не думай обо мне плохо: ведь я ехала сюда с искренней радостью, а теперь боюсь… Боюсь! — Мать схватила Таёжку за руки: — Таечка, умоляю тебя — поговори с папой! Может, он тебя послушает. Обещаешь? Таёжка высвободила руки и села; лицо её оказалось вровень с лицом матери. — Что ты на меня так смотришь? — спросила мать и опустила голову. — Значит, не хочешь? — Нет, мама. Да папа бы всё равно не согласился. Галина Николаевна ничего не ответила и быстро скрылась в своей комнате. Сердце Таёжки сжалось от боли. Она на цыпочках подошла к двери: — Мама! Мать резко повернулась: — Ну, что тебе надо? Оставь меня в покое! Злая, неблагодарная девчонка! Таёжка прикусила губу и, чтобы не разреветься, опрометью бросилась на улицу. Лесной пожар — Ты чегой-то какая квёлая? Обидел кто? — спросил дед Игнат, переправляя Таёжку через реку. — К своим путь держишь, в зимовье? Таёжка кивнула. Но, выбравшись на берег, она пошла совсем по другой, незнакомой тропинке — сейчас ей никого не хотелось видеть. Тропинка пробивалась сквозь высокую густо-зелёную траву. Роса ещё не успела высохнуть, подол платья сразу намок и облепил колени. От его прикосновения по коже бежал чуткий озноб. Всё глубже и глубже в лес уводила тропа; несколько раз она ветвилась, и тогда девочка не знала, в какую сторону идти. Впрочем, это было безразлично. «Вот заблужусь и умру голодной смертью, — упрямо думала Таёжка. — Тогда-то папа с мамой помирятся, но будет уже поздно». Потом Таёжка вспомнила своих одноклассников, и ей стало жалко себя. Больше всех, конечно, будет горевать Мишка. Никогда уж она не забежит за ним на лыжах. Никогда Федя не повезёт их в Озёрск, и не будет она воровать для Мишки табак. Всё гуще и угрюмее становился равнодушный лес. Солнце уже стояло над вершинами деревьев, и спелые лучи его ползали под ногами, забираясь в каждую щёлку. Таёжка присела отдохнуть возле крохотного лесного озерка. По его тяжёлой воде стремительно скользили водомерки. Они походили на лихих конькобежцев-фигуристов, а само озеро напоминало каток, залитый тусклым и гладким льдом. У берега под водой суетился жук-плавунец: строил воздушный колокол. Он то и дело поднимался на поверхность и высовывал наружу оливковое брюшко. Набрав воздуху, жук нырял и принимался хлопотать вокруг своего подводного домика. Таёжка долго следила за жуком, потом вздохнула и побрела дальше. Очень хотелось есть. На какой-то просеке ей повезло: она набрала несколько горстей красной смородины. Впрочем, смородина была ещё зелёной и на вкус оказалась такой кислой, что сводило челюсти. Таёжка всё-таки съела ягоды. Но голод от этого не притупился. Рядом торопливо лопотал о чём-то ручей. Таёжка напилась его студёной воды, хотя жажды не чувствовала. Напившись, она прилегла под старой, дуплистой берёзой и закрыла глаза. Ноги гудели от усталости, всё тело охватила зыбкая, ленивая дремота, и Таёжка уснула. Ей снилось, что она плывёт на плоту по широкой реке, и лёгкие волны, серебрясь на солнце, покачивают её покойно и плавно. Брёвна плота с шуршанием тёрлись друг о друга и сильно пахли размокшей сосновой корой. Мимо по берегу мелькали черёмухи в позднем весеннем цвету, и ветер раскачивал их вершины. Но с деревьев срывались не цветы, а тысячи белых бабочек. Они летели к плоту и, обессиленные, падали в воду. Они кричали жалобно и хрипло, как птицы, попавшие в беду. — Вставай, вставай! — прозвучал где-то рядом настойчивый голос. Таёжка открыла глаза и увидела Мишку. Лицо у него было серьёзное и встревоженное. — Беда, Таёжка! У Белого ключа тайга горит. Там наши уже воюют. Таёжка вскочила. — Айда! — Мишка взял её за руку. — Я тут короткую тропу знаю. Они помчались через кусты напрямик и скоро выбежали на тропинку. — Ты как меня нашёл? — спросила Таёжка. — По следам. Дед Игнат сказал, что ты в эту сторону пошла. Я в деревню за народом бегал. — Слышишь, пожаром пахнет… Сильно горит? — Пока нет. Пал ещё низом идёт… Устала? — Ничего. — Ровнее дыши. И помалкивай. Года два назад у Белого ключа был лесосек. Тайга тут поредела, и на целые километры зажелтели ядрёные смолевые пни. Их скоро захлестнул стремительный подсед — черёмушник, смородина и малина. Поднялась на вырубках и трава, да такая, что с головой укрывала человека. Тонкое голенастое краснолесье вытянулось над этим травяным морем, словно высматривая невидимого врага. А враг шёл с востока. Под его быстрыми лапами потрескивал сушник, дымились муравейники и чернела земля. Даже несмотря на полное безветрие, над этими мёртвыми прогалинами плясали лёгкие хлопья пепла. Когда Таёжка и Мишка добежали до Белого ключа, там уже толпились люди. И Василий Петрович говорил: — На самые опасные участки вызваны парашютные бригады. Наша задача не пропустить пожар на запад. Здесь редколесье, — думаю, справимся своими силами. К Белому ключу пустим встречный пал. Василий Петрович встретился взглядом с дочерью, хотел что-то сказать, но промолчал. Распределяя места для отрядов, Забелин отвёл Сим Санычу и школьникам довольно лёгкий участок на правом фланге. Здесь рос только мелкий кустарник да и трава была не особенно густая. — Смотрите за ребятами в оба, — сказал Василий Петрович. — Чтобы без глупостей. Сим Саныч кивнул. Потом они сидели в засаде и ждали сигнала. — Интересно, кто мог поджечь? — спросил Мишка. Сим Саныч пожал плечами. — Вряд ли это поджог. Есть в физике и такое понятие — самовозгорание. Например, фосфоро-водородный газ, так называемые болотные огни… — Смотрите! — крикнул вдруг Генка, показывая на небо. Вдали над лесом покачивались три самолёта, роняя вниз тёмные фигурки. Ребята видели, как над каждой из них, словно цветы одуванчика, раскрывались парашюты. Между тем пал приближался. В лицо ребятам пахнуло душным жаром, как из пасти сказочного дракона. Запах опалённой травы становился всё слышнее, и наконец по цепи пришёл приказ Забелина: «Пора». Сим Саныч достал коробок спичек, поджёг клочок бересты и в нескольких местах ткнул им в траву. Через полминуты вдоль всего пространства, где находились люди, растянулась золотистая цепочка огня. Она уверенно поползла вперёд, оставляя за собой серую, без единой былинки землю. А пал подходил всё ближе и ближе. Через болотистую низину Белого ключа он крался сторожко и медленно; помахивая багровым хвостом, прыгал с кочки на кочку и недовольно шипел, когда натыкался на воду. Временами он отлёживался в жёстких зарослях белоуса и ситника, чтобы потом снова сделать прыжок на сухие мхи и разнотравье. Здесь он становился наглее, бежал, уже не прячась, будто навёрстывал упущенное время. И вдруг произошло непонятное: разбойник сам столкнулся с огнём. Схватившись с ним, пал бешено загудел, взметнул кроваво-красный ворох листвы и плашмя рухнул вниз. Он задыхался в дыму, кряхтел и цеплялся за скудную почерневшую траву. Ослабев, стал вылизывать обугленные пни. А по следам встречного пала бежали люди. Сырыми еловыми ветками они с размаху добивали бессильное пламя. На участке Сим Саныча появился Забелин. Он смахнул с лица пот, размазав сажу, и поискал глазами Таёжку. — Как тут у вас? — Жарко, — сказал Сим Саныч. — Дышать нечем. Держится, проклятый. Боюсь, как бы в пихтачи не ушёл. Видите, влево пополз. — Ладно. Сейчас я вам людей подкину. — Ссутулившись, Василий Петрович побежал к центру и исчез в дыму. Перебравшись через Белый ключ, пал не пошёл прямо, как ожидали, а переметнулся левее, где встречный огонь не успел выжечь траву. Ребята хлестали его телогрейками, топтали сапогами, но пал цепко и упрямо полз к пихтачам. «Надо встречный пустить», — мелькнуло в голове Сим Саныча. — Куда-а-а? — прозвенел вдруг отчаянный крик Таёжки. Сим Саныч оглянулся и увидел, как в огне у самой стены пихтача то появляется, то исчезает человек. «Мишка!» — окинув взглядом ребят, догадался Сим Саныч и бросился к пихтачу. В мозгу Мишки билась одна-единственная мысль: «Только бы успеть, только бы успеть…» Но пустить встречный пал Мишка не успел. Лишь сейчас он понял никчёмность своей затеи. Гудящая стена огня настигла его на полпути, помутила сознание. На голове сухо и противно затрещали волосы. «Всё», — подумал Мишка и, машинально закрыв лицо руками, упал ничком в пахнущий горячей гнилью мох… Ночная радуга Очнулся он поздним вечером от прикосновения ко лбу чего-то прохладного. Через силу поднял веки и встретился взглядом с Галиной Николаевной. Она мокрой тряпкой вытирала ему лицо. Тряпка пахла остро и неприятно. Рядом с Галиной Николаевной на корточках сидела Таёжка. Из глаз её горохом катились слёзы, оставляя на чумазых щеках светлые полоски. — Чего ревёшь-то? — спросил Мишка и попытался улыбнуться. Но улыбка не вышла — лицо было как деревянное. — Что с огнём? — Погасили. Мишка кивнул и попросил пить. Ему принесли кружку воды. Вода почему-то была горькой на вкус. Подошли Сим Саныч, Василий Петрович и ребята. — Ну что, герой? — спросил Сим Саныч. — Как самочувствие? — Нормально, — буркнул Мишка. Он чувствовал себя виноватым перед учителем. — Снять бы с тебя штаны да как следует… — сказал Забелин. И хотя голос у него был сердитый, глаза смотрели на Мишку ласково. Кряхтя и охая, Мишка поднялся на ноги. Голова у него кружилась и болели обожжённые руки. — Идти-то сумеешь? — спросил Генка Зверев. — Сумею. — Домой сейчас не поспеем, гроза идёт, — сказал Сим Саныч. — Что бы ей пораньше нагрянуть!.. С юга стремительно надвигалась плотная чёрно-сизая туча. С брюха её косой бахромой свисали дымные полосы дождя. Путаясь в траве и шурша, набежал свежий ветер; лес вокруг запел, зашевелился, словно проснувшись от жаркого сна. — Идите сюда! — крикнула Галина Николаевна. И все побежали к ней под раскидистую густолапую ель. Стояли, тесно прижавшись друг к другу. Таёжка взяла руку матери и тихонько погладила. Наклонившись к дочери, Галина Николаевна шепнула: — Ты не сердишься? Таёжка помотала головой. — И за Мишку меня прости… Ладно? Лес внезапно заухал, загудел органными голосами; потом послышался глухой, ровно нарастающий шум: это приближалась стена ливня. Вокруг сразу потемнело, минуту спустя ударил раскат грома, и меж деревьев заплясали тугие водяные струны. Молнии, словно сабли, полосовали небо, и в их неверном, неживом свете возникали то мокрые кусты, то молочно-белые берёзы, то кудлатые, растрёпанные ветром шапки сосен… Ливень прошёл так же быстро, как начался. В лесу сразу стало тихо, ветер упал, и над тайгой колесом выкатилась огромная ясная луна. — Ну, потопали? — спросил кто-то. И по мокрой прохладной тропинке растянулась цепочка людей. Таёжка, Галина Николаевна и Мишка шли последними. Оглянувшись назад, Таёжка вдруг вскрикнула: — Ребята, смотрите! Что это? На иссиня-чёрной туче, которая только что прошла, с каждой секундой всё отчётливее проступала радуга. — Ночная! — шёпотом сказал Мишка. — Говорят, кто увидит её, у того сбудется всё, чего он хочет. Только она редко кому показывается. В полной тишине как зачарованные ребята и взрослые смотрели на это чудо. — Радуга, — сказала Таёжка и тихо засмеялась. — Радуга ночью… В ней не было всех цветов спектра — только красноватый, голубой да чуть заметная зелёная полоса. И всё же это была радуга. Невидимое далёкое солнце, отражённое луной, играло в каплях дождя. Однажды на большой реке Валька Заботин, а по-уличному Валега, проснулся ни свет ни заря. Зябкое и туманное, в окна лениво вползало утро. Было безлюдно и тихо. Только с улицы доносился повизгивающий металлический звук, словно кто-то раскручивал над головой пучок тонкой проволоки. Это в тополях, дожидаясь солнца, дружно орали воробьи. «Вот жабы, — подумал Валега. — Темень ещё, а они ярмарку устроили». Свесив ноги с постели, он на ощупь нашёл тапочки, встал и побрёл по избе разыскивать штаны. — Тимофей заиграл, больше некому, — бормотал Валега, заглядывая под кровать, на которой сладко посапывал Тимофей. Когда штаны нашлись, Валега сполоснул над шайкой лицо, прихватил со стола горбушку хлеба и, стараясь не разбудить мать, вышел на улицу. Через четыре дома он остановился и коротко свистнул. В окне показалась заспанная Колькина физиономия. — Не рано, Валь? — Ленивому, может, и рано, — ворчливо сказал Валега. Чтобы согреться, они пробежали до самой реки. У излучины Валега показал приятелю кулак: не шуметь. Колька кивнул. Оскользаясь на мокрой от росы траве, спустились к реке. Над рекой висел густой, похожий на дым туман. У воды Валега остановился, обшарил глазами берег и повернул к Кольке растерянное лицо. — Что? — не сразу понял Колька, а потом ахнул: палка, к которой был привязан перемёт, торчала далеко в воде. — Вот это да! — сказал Колька. — Метра на три прибыла. А Валега только хмыкнул и стал раздеваться. — Поле-езешь? — спросил Колька, и его вдруг затрясло: лёд прошёл всего неделю назад, под Первое мая. Глубоко вздохнув, Валега с перекошенным лицом шагнул в воду. В нескольких метрах от берега он окунулся, затряс круглой стриженой головой и поплыл, тоненько, по-щенячьи взвизгивая. Мучительно долго он не мог выдернуть палку. Наконец она поддалась, и Валега, работая одной рукой, подгрёб к берегу. Колька принял у него палку и стянул куртку: — Бери, теплее будет. Лязгая зубами, Валега стал одеваться, а Колька… Колька смотрел на него влюблёнными глазами и думал о том, что второго такого Валеги на свете нет. С Валегой как с равным держались даже десятиклассники. Валега знал уйму таких вещей, которые Кольке и не снились. Знал, например, что звёзды можно увидеть днём, если забраться в глубокий колодец; что великолепное, певучее, как море, манящее слово «гавань» произошло от немецкого слова «Hafen» — порт; что у каждого человека за шестнадцать предшествующих поколений было 65 536 предков, что… — Ты что, спишь? — спросил вдруг Валега. — Тяни, только не торопись. Перемёт медленно пополз из воды. На первых крючках ничего не было, кроме дохлой наживки. Валега снимал окостеневших, негнущихся пескарей и одного за другим бросал на берег. Зато на конце перемёта сидели два килограммовых налима. Глядя, как они по-змеиному юлят на песке, Валега сдержанно усмехнулся: — Здоровые, черти. Как раз по штуке на брата… — Мне не надо, — отказался Колька. — Я же на берегу стоял, да и перемёт твой. — А если бы твой был? — нахмурился Валега. — Да я не потому, Валь. Просто мама вчера такого тайменя купила, во! Хвостище — как у акулы, — поспешно соврал Колька. Он знал: Валегина семья живёт неважно, особенно с тех пор, как от них ушёл отец. Рыбалка для Валеги была не забавой, а ремеслом, подспорьем материнскому заработку. И в воду Валега полез вовсе не для того, чтобы похвалиться своей закалкой. Когда Валеге везло и рыбы попадалось много, они ходили сдавать её в сельскую чайную. Делать это в одиночку Валега почему-то стеснялся. Запрашивали они недорого. В чайной кормился свой, рабочий люд: трактористы из РТС, лесорубы и трелёвщики из леспромхоза, заезжие шофёры, обозники, гуртовщики и геологи. — Ладно, убирай снасть, — подумав, сказал Валега, и, пока Колька сматывал перемёт, Валега выломал прут с сучком на конце и нацепил на него налимов. Возвращаясь домой, ещё на полпути они увидели Тимофея. Он кубарем катился по косогору. Одной рукой Тимофей поддерживал спадавшие штаны, в другой была берёзовая ветка, он подбадривал самого себя. Добежав до ребят, единым духом выпалил: — Товарищи граждане, без паники! Детей и стариков увозить в первую очередь! Перегоняйте скот… забыл куда! — Ты что, рехнулся? — с тревогой спросил брата Валега. — Товарищи граждане, — опять забубнил Тимофей, — ожидается наводнение… Без паники… Знаешь, какое наводнение будет, знаешь? — А знаешь, что тебе будет, если набрехал? — Валега сунул брату налимов и кивнул Кольке: — Бежим!.. А ты… — он повернулся к Тимофею, — чтоб через пять минут дома был. Иначе… башку оторву. — Уж факт, оторвёт, — подтвердил Колька. И они помчались в село. На улицах творилось что-то неслыханное. Тревожно и хрипло мычали коровы, ржали и свечами вставали кони, надсадно визжали свиньи; возле сельпо, сбиваясь в кучу, разноголосо вопила овечья отара. И только люди вели себя относительно спокойно. Перебрасываясь короткими фразами, они деловито таскали из домов сундуки, посуду, перины, мешки с мукой и как попало валили на телеги. Весь этот рёв и суматоху покрывал низкий голос репродуктора: — Товарищи, сохраняйте полное спокойствие! На помощь вам высланы вертолёты и катера. Все дети и старики должны явиться в школу, где их ожидают грузовые машины. Вещи и продукты с собой не брать. Будет организовано общественное питание. Не допускайте паники, товарищи. — Вначале домой, — бросил на ходу Валега. — Забеги — и сразу ко мне. Дома мать встретила Валегу с ухватом. — Ну, где тебя черти носят? Всё сердце изныло, вот лихо-то на мою голову! Валега взял у матери ухват, поставил в угол. — Не шуми. Давай лучше помогу узлы собрать. Пока они увязывали узлы, Тимофей крутился под ногами и приставал с расспросами: — А уткам тоже уезжать? Мам, уезжать? — Уезжать, отстань! — И чего им уезжать? — недоумевал Тимофей. — Они вон как плавают. Потом Валега вместе с Тимофеем потащил узлы на подводу, стоявшую у ворот. Сюда же носили вещи соседи, Мокеевы. Они трудились всей семьёй. Одна старуха Мокеиха безучастно сидела на завалинке и причитала: — Господи, господи милосливый, конец света! Ей, видно, хотелось перекреститься, но руки были заняты: в одной она держала патефон, а другой прижимала к груди икону. — Господи, господи, конец света… — Валька! — позвала из дому мать. — А как же поросёнок и куры? — В лодку. — Станут они в лодке сидеть! — Станут, — уверенно сказал Валега. — Мы их в курятник посадим. Куры зимой жили на кухне, в ящике, сколоченном из штакетника. Валега вытащил его во двор, поставил в лодку и заманил кур, насыпав зерна. Туда же засунули поросёнка. Оставалось снабдить их едой и привязать лодку к чему-нибудь основательному, чтобы не унесло водой. Валега уже подыскивал верёвку подлинней, покрепче, когда во двор влетел Колька. Лицо у него было такое отчаянное и злое, что Валега спросил: — Дома влетело? — Чего «дома»! Ферма пропадает, а всем хоть бы что! Я директора спрашиваю, как же быть, а он: «Новую наживём!» Колька чуть не плакал. — Погоди, — остановил его Валега. — Ты по порядку. Разве её не вывезли? — А кто вывезет-то! Ты выйди погляди, что на реке деется! Паром в одну минуту сорвало! — Дела!.. — Валега задумчиво поковырял на ладони мозоль. Школьная звероферма находилась по ту сторону реки, у Красного Бора, в получасе ходьбы от переправы. Совет звероводов решил, что там их питомцы будут чувствовать себя лучше, чем в селе: тишина да и к вольерам никто не липнет. Ферма, конечно, пока что не настоящая: всего пара чёрно-бурых лисиц да пара соболей. Но через несколько лет ей цены не будет. А главное, сколько было беготни и хлопот, сколько труда положено, прежде чем удалось выклянчить зверей у колхоза! Колхоз хоть и богатый, а на дармовщинку не разбежишься. Пришлось взамен вырастить две сотни кроликов да ещё сорок цыплят в придачу. И как сиял Колька, когда его назначили сменным завхозом фермы! — Ладно, — сказал наконец Валега. — Помоги-ка мне вытащить курятник. — Ты что это надумал? — закричала мать, увидев, как мальчишки вытаскивают кур из лодки. — А ну, поставьте на место! Потонет поросёнок, что жрать зимой будешь? — Подымай, — сказал Валега. Они поставили лодку на тележку и вывезли за ворота. — Не пущу! — бросилась на улицу мать. — Пропадай он пропадом, поросёнок, а вас не пущу! Валега пристально посмотрел на мать. — Не пущу, — уже неуверенно повторила она и вдруг расплакалась. — Ну чего ты в самом деле? — тихо и виновато сказал Валега. — Всё будет как надо. * * * Река ревела так, что можно было оглохнуть. Мутная, в белёсой клубящейся пене, она обрушилась на берега, сметая на своём пути штабеля брёвен, опрокидывая дома и постройки, захлёстывая низины и много километров вокруг. Вал шёл за валом, словно стада взбесившихся быков. Под их тяжёлыми ударами содрогались даже вековелые кедры, устоявшие не в одном половодье. Обливаясь по́том, Валега и Колька подтащили лодку к реке. И тут неизвестно откуда взялся Тимофей. Валега побелел. — Ты почему не в школе? — заорал он, подступая к брату с кулаками. — Почему не уехал, я тебя спрашиваю?! Тимофей что-то ответил, но рёв воды смёл его голос. Прогонять брата было поздно: он не успел бы добежать до села. — Садись в лодку, толстый дурак! — крикнул Валега. — Живо! Тимофей, как заяц, прыгнул в лодку и притих, вцепившись в борт обеими руками. Лодку развернули носом к накатывающей волне, и Валега застыл на корме с двусторонним веслом. Очередной вал хлынул на берег, на его хребте плясала грязная, рваная накипь; лодка крякнула, как живая, вздыбилась, тяжело взбираясь на волну, и ухнула вниз. — Держись! — что есть мочи крикнул Валега и заработал веслом. Минуя водовороты, лодка выползла на стремнину и медленно двинулась к противоположному берегу. Сверху несло разбитые брёвна, доски, обломки бонов, кучи навоза, пустые бочки, плетни, вывороченные с корнем кусты и всякий хлам. Изредка в волнах ныряли раздутые, похожие на бурдюки туши животных. На середине реки шум воды стал слабее, и Валега услышал, как Тимофей бормочет: — Господи сусе, господи милосливый, конец света! Наконец появились первые прибрежные кусты краснотала. Вернее, из воды торчали только их верхушки. «Опоздаем, — подумал Валега. — Неужели опоздаем?» Руки постепенно наливались усталостью, становились тяжёлыми и непослушными. — Дай я погребу, — предложил Колька. Они поменялись местами. Раздвигая кусты, лодка неуклюже, как утюг, ползла в сторону Красного Бора. Ребят порядочно снесло, и теперь приходилось грести против течения. Скоро Колька выбился из сил, и весло опять взял Валега. Изредка лодка натыкалась на большие деревья, и тогда в неё с веток мягко шлёпались мыши. Тимофей дрыгал ногами и визжал, как поросёнок в мешке. — Не ори, не съедят! — цыкал на него Валега. — Взяли тебя на свою шею. Потом стали попадаться копны сена. Издали они походили на казачьи папахи, нечаянно обронённые в реку. Покачиваясь, копны проплывали мимо, на них сидели взъерошенные грязно-серые вороны — отдыхали. Валега подумал, что сено, видно, несёт с лугов у Красного Бора. Значит, и там уже вода. Предположение оказалось верным. Они добрались до поляны, где стояли вольеры, ни разу не выбираясь из лодки. В первой вольере было сухо. По ней, как угорелый, метался старый лисовин Борька. Бурая с седой остью шерсть стояла на нём дыбом. А лисица, упёршись передними лапами в проволочную сетку вольеры, устало и хрипло выла. Она должна была на днях ощениться. — Открывай, — сказал Валега. Колька выпрыгнул из лодки и, подбежав к вольере, откинул задвижку. Дверца бесшумно распахнулась. Борька, радостно взвизгнув, выскочил из вольеры и сразу махнул в лодку. Немного помешкав, лисица скользнула следом. В следующей вольере, где жила пара соболей, уже плескалась вода. Соболи забились в дуплистый обрубок дерева и никак не хотели выходить. — А вдруг утонули? — спросил Колька. — Нет, просто перетрухали, дурни. Валега засучил штаны, сбросил тапочки и выбрался из лодки. — Дай-ка мне куртку. Обмотав курткой правую руку, он вошёл в вольеру и полез в дупло. — Тяни, тяни их! — вопил во всё горло Тимофей, услышав, как в дупле сердито захрюкал соболь. Когда Валега вытащил руку, в кулаке у него извивался чёрный с голубым подшёрстком зверёк. Валега отнёс его в лодку и вернулся назад. Через минуту оба соболя, дрожа от страха и ярости, сидели на носу лодки и пронзительно верещали при каждой попытке Тимофея погладить их. — Ух и злые! — восхищался Тимофей. — Их бы заместо собаки, только они лаять не умеют. — И вдруг ни с того ни с сего добавил: — А я есть хочу. — Ты мне о еде не заикайся, — мрачно посоветовал Валега. — Тебя в лодку никто не звал. Валега и сам давно хотел есть: с утра во рту не было ничего, кроме куска хлеба. А сейчас уже вечерело. Валега с тревогой думал о том, где они будут ночевать. Возвращаться в село не имело смысла: там наверняка всё затоплено и нет ни одной живой души. Самый разумный выход — это доплыть до города, куда уехала вся школа. Город стоял на крутом каменистом яру километрах в двадцати вниз по течению. Если добраться туда, то можно, пожалуй, разыскать своих и как-нибудь пристроить зверей. Сообщив о своём решении Кольке, Валега погнал лодку на середину реки. Плыть у берега было опасно: в темноте недолго угодить под «навес» — подмытые и низко нависающие над водой деревья. На том месте, где стояло село, было темно и тихо, и как ребята ни напрягали зрение, разглядеть ничего не удалось. Вода сейчас уже не ревела, а сонно и покойно люлюкала у бортов: видно, наводнение шло на спад, и река, набесновавшись вволю, медленно уходила в своё русло. Ночь на реке падает быстро. Когда совсем стемнело и на волнах запрыгали крупные голубоватые звёзды, Валега приказал Кольке и Тимофею ложиться спать. Они легли, тесно прижавшись друг к другу. Тимофей долго кряхтел и охал, потом сказал жалобным голосом, что в городе съест два или даже три чугунка картошки и целую буханку хлеба. — Лопнешь, — сказал Валега. — Ну, тогда два чугунка, — охотно уступил Тимофей. С верховьев подул ровный холодный ветер, и Валега подумал, что они хорошо сделали, прихватив с собой телогрейки. По небу бежали редкие облака, и тени их скользили по воде лёгкими маслянистыми пятнами. На носу лодки, свернувшись по-собачьи клубком, спали лисы. Лодка покачивалась, и шкурки зверей вспыхивали морозными блёстками. А соболи ещё никак не могли угомониться и смотрели на Валегу сторожкими зелёными глазами. Колька никак не мог заснуть и всё думал о доме, о том, что ему здорово попадёт от матери, если, конечно, не заступится отец. Отец всегда за него заступается. — Валь, — окликнул Колька товарища, — Валь, ты по отцу не скучаешь? Валега молчал. — Он вам совсем не помогает, да? — снова спросил Колька. Валега покачал головой. Они надолго замолчали. И Колька уже начал думать о другом, когда Валега жёстко сказал: — И не надо. Сами вырастем. Я вот через год седьмой закончу, работать пойду. А то матери-то одной не больно сладко приходится. Да и Тимку жалко. — Голос у Валеги дрогнул и потеплел. — А Тимофея я всё равно выучу, профессор будет. Он головастый, уже сейчас по слогам читает. У Кольки к горлу вдруг подступили слёзы. Но заплакать он побоялся: Валеге и без его слёз тяжело. — Валь, знаешь, мы Тимофея вдвоём выучим, ладно? — шёпотом сказал Колька. Они долго слушали, как дремотно и глухо плещет о лодку река и где-то высоко в небе невидимый гудит самолёт. — Валь, как ты думаешь, к утру доплывём? — К утру-то? Конечно. — А если гроза? — И в грозу доплывём, — подумав, сказал Валега и засмеялся. Он уже видел россыпи бесчисленных дальних огней — город. Зуёк Рыболовецкий мотобот «Онега» вторые сутки утюжил гигантский лист фольги — Белое море. На закате второго дня, роняя за собой жидкие хлопья дыма, «Онега» прошла Золотицу. Когда становище растаяло и слилось с нечёткой полосой берега, солнце присело на воду. Грузное и неправдоподобно распухшее, оно расстелило перед судном узкую багряную дорогу. Петьке это чудо почему-то не понравилось. Надвинув на самые уши старую милицейскую фуражку, он неодобрительно подумал о море! «Ишь расфуфырилось, будто цыганка!» Потом подбородком кивнул на солнце и сказал вслух: — Не глянется оно мне. Капитан скосил сердитый глаз, промолчал. А Петьку, как назло, потянуло говорить. — Как бы, Афанасьевич, погоды не было! — снова сказал он. — А подзатыльника хочешь? — не поворачивая головы, спросил капитан. — Треплешься, сорока сорокой! На языке-то уж, поди, волдыри… Петька обиделся: — Да я за весь день хоть три слова сказал? С вами поговоришь, ка-а-ак же, держи карман! — Попусту говорить — не золото дарить. Думай вот поболе да смотри. — Афанасьич спрятал глаза в колючих, как боярышник, бровях и тоном приказа добавил: — Ступай в кубрик! К ночи выспаться надо. Петька поворчал немного и полез в кубрик. Там стоял тёплый дух машинного масла и металла. На койках спали уставшие за день люди: старпом, большой и резкий в движениях грузин, чем-то похожий на Петра Первого; боцман Данилов с тёмным худым лицом, его шестнадцатилетний сын-последыш Серёга да Матвей-моторист. Вот и вся команда «Онеги». Только внизу ещё потеет у движка Матвеев помощник — Валька Филин. Филином его прозвали из-за глаз, жёлтых и круглых, как фонарики. Валька мог видеть ими даже в кромешной тьме. «Даст же бог такие глазищи — никаких локаторов не надо!» — мучился завистью Петька, прилаживаясь на своей койке и глядя в голубой пятак иллюминатора. Вечер над морем всё густел, и скоро пятак из голубого стал тёмно-синим, потом серебристым… Петька не заметил, как сомкнулись веки, и он очутился дома, в старой рыбацкой деревушке. Деревушка глядела на море сквозь бесчисленные вешала и многослойную паутину сетей, а возле сетей похаживали прямые белобородые деды с коричневыми, в морщинах руками. На отшибе, у школы, терпко пахли сосной новые столбы: там недавно на смолёных канатах подвесили качели. У качелей день-деньской бесились и гоготали ребятишки. Когда к качелям вразвалку подходил Петька, ребятня уважительно расступалась — ведь Петька уже был зуйком (так у поморов зовутся юнги) и сам зарабатывал на хлеб. Упёршись в доску крепкими босыми ногами и посадив на другой край двух пацанов, Петька приседал, ухал, тянул на себя верёвки. И вот через минуту он стремительно, броском взлетает в низкое небо, запрокидывает голову и жадно глотает ветер. Присел — и под ногами бездна, и сладко щекочет в животе, и хочется плакать, орать от счастья. — Держись! В море не то быва-ат! Вверх, в небо, вни-из!.. — Слезай, Петра! Али оглох? — где-то рядом сердится Афанасьич. — Слезай, говорю! Петька открыл глаза и рывком сел на койке. Из ушей будто вату вытащили — в сознание сразу ворвался рёв моря. Стены кубрика шатались и скрипели. С мокрой бороды Афанасьича бежала вода, капала на пол, но звука капель не было слышно. — Норд-ост! — крикнул Афанасьич. — Как атом свалился, лешак! Беги к помпе, Петра, да мигом! Растрясая остатки сна, Петька скатился в трюм и только тут вспомнил: сапоги надеть забыл. Постоял секунду, ругнулся и стал карабкаться наверх. «Онегу» крепко швыряло: поручни трапа так и рвались вместе с руками. В кубрике Петька столкнулся с Серёгой. Тот одной рукой держался за койку, а другой воровато и мелко крестился на иллюминатор. «Ишь набожной, в батю попёр!» — подумал Петька и с сердцем крикнул: — Нашёл время, богомол! Серёга сконфузился и бочком исчез за дверью. Плюнув ему вслед, Петька достал резиновые сапоги, намотал на ноги кучу портянок (сапоги были велики) и наспех обулся. — Теперь и в трюме не страшно, — вслух сказал он. Но в трюме было страшно. Здесь каждый звук слышался отчётливо и громко, словно в бочке. То всхлипывала под ногами вода, то протяжно и хрипло кряхтело дерево. Ботик уже своё отслужил, ходил последнюю навигацию. Северное море расшатало его когда-то упругий корпус, на совесть сработанный из тонкослойной беломорской сосны. И теперь, в погоду, он давал течь. Правда, небольшую, но работы Петьке хватало: рычаг у помпы был неподатливый и тугой, настолько тугой, что, поработав четверть часа, Петька взмок и начал задыхаться. В ушах, во всей голове тикало что-то звонкое, как будильник. А тут ещё ноги: ледяная вода давала себя знать даже сквозь резину и многочисленные портянки. Держась за рычаг, Петька попробовал стоять то на одной, то на другой ноге. Это было трудно: пол всё время уходил из-под ног. Через полчаса вода прибывала, и Петька снова налегал на помпу. Работал и слушал, как твердолобые волны бодали обшивку «Онеги», как всё изношенное тело бота стонало и содрогалось. И вдруг прямо перед собой на пустом ящике Петька увидел крысу. Она с места попыталась вспрыгнуть на трап, но сорвалась и жирно шлёпнулась в воду. — Крысы бегут! — шёпотом сказал Петька и почувствовал, как под фуражкой шевельнулись волосы. И тут же до его слуха донеслось глухое, длинное улюлюканье воды. — Обшивка!.. Петька попятился к трапу, икнул и в несколько прыжков вылетел наверх. На палубе его мягко, но тяжело ударил в грудь ветер, и он покатился по мокрым доскам, срывая ногти и крича какую-то бессмыслицу. Потом ему плеснуло в лицо водой, ударило, перевернуло на спину, и Петька увидел вороные, с синевой тучи, брюхом цеплявшие за мачту. Петька поднялся на четвереньки и наугад, чутьём пополз к спасительному кубрику, где наверняка были взрослые. Он плохо помнил, как добрался до двери и как по-прежнему на четвереньках, не вставая на ноги, вполз в кубрик. Поднявшись, Петька увидел перед собой полуголого боцмана. Данилов неторопко, словно в предбаннике, разминал руками новую исподнюю рубаху. Лицо его было ещё темнее, ещё строже и неподвижнее обычного. И у Петьки мелькнула шальная мысль, что это вовсе не лицо, а древняя икона, висевшая в избе у Петькиной бабки. — Там вода… обшивку сломала, — выговорил наконец Петька. Боцман кивнул и спокойно стал надевать рубаху. Петьке показалось, что Данилов не понял. — Вода, говорю! — громче повторил Петька. — Не ори, зуёк, я не глухой! — Боцман пронзительно поглядел на Петьку. — Море крику не любит. Ты-ка лучше печку растопи. Хоть согреться перед смертью. А то морюшко-то наше студё-ёное!.. Охо-хо, шесть десятков его пахал, а таким не видывал. За грехи, видно, наши конец приготовлен… — Я не хочу помирать! — зло выдохнул Петька в иконное лицо боцмана. Но тот только усмехнулся и пожал плечами. — И я не хочу, так что?.. Стой!.. Топи сначала печь! Кому сказано?! Чтобы не разреветься, Петька стиснул зубы и присел на корточки у печки. Дрова были сухие и разгорелись скоро. Но всякий раз, когда «Онега» взлетала на гребень волны, дым из печки валил назад — едкий, удушливый, перемешанный с горячей золой. Задыхаясь и кашляя, Петька закрыл кулаками глаза. А боцман перекрестился и лёг на койку — бородой кверху, руки крестом. Так их и застал Афанасьич. Войдя, он скользнул взглядом по боцману, недобро крякнул и сквозь зубы спросил Петьку: — А ты тут зачем? Пошто помпу бросил? Петька оторопело вскочил. — Я… меня боцман заставил! Я сказать пришёл, что в трюме неладно, а он: «Топи, говорит, хоть помрём в тепле». — Не давись словами. Что в трюме? — Заборка, Афанасьич. А может, показалось… — Ладно. Передохни, у помпы Сергей постоит. Да не слушай этого Христосика: он уж который раз помирает. Афанасьич ещё раз внимательно поглядел на боцмана и вышел. Побоявшись снова остаться наедине с боцманом, Петька выскользнул следом. От свежего воздуха, от ветра у него закружилась голова. Уцепившись за дверную скобу, Петька долго стоял с закрытыми глазами и слушал рёв моря. При каждом падении палубы к горлу медленно подкатывала тёплая кисловатая тошнота. «Держаться надо! — приказал себе Петька. — Держаться…» В себя его привели голоса и топот сапог на трапе. Петька открыл глаза: на палубе качались два чёрных силуэта. Он узнал Афанасьича и старпома. — Если с киля оторвалась, тогда конец! — расслышал Петька слова капитана. Старпом что-то закричал в ответ, но ветер смял его голос, и до Петьки долетели только обрывки фразы: — …рассвета вряд ли… машина… Старпом безнадёжно махнул рукой и отвернулся. Потом они оба исчезли на мостике. — Вот те и на! — пробормотал Петька. — Стало быть, машина сдаёт… Он задрал голову и с минуту разглядывал небо, но тучи были по-прежнему непроницаемы и тяжелы. Ни намёка на рассвет. Ни одной звезды. Только где-то на горизонте небо мутнело, будто размытое молоком, и море там отливало бурым дегтярным блеском. Петька представил себе, как густа и холодна сейчас вода. Под пистолетом не полез бы! У него по спине даже мурашки поползли, а мысли вдруг перескочили на Серёгу. «Как он там один-то, боязно, поди, — с беспокойством подумал Петька. — А я тут прохлаждаюсь…» Пригнувшись и пружиня ногами, он бросился к трапу. Серёга сидел на ящике, несчастный, маленький и мокрый, как та крыса. И Петька понял, что он даже не подходил к помпе. Вода теперь почти достигала колен. — Расселся, богомол!.. — наливаясь яростью, заорал Петька. — Ручки боишься замарать, а шкуру твою другие спасать должны?! Серёга только лязгнул в ответ зубами и съёжился ещё больше. «Совсем одурел парень от страха», — подумал Петька и внезапно почувствовал себя намного старше и сильнее Серёги. Гнев его как-то сразу погас, осталась только острая жалость к товарищу. — Ну, ты это… не серчай, — мирно сказал Петька. — Я, брат, тоже боюсь. Все боятся… А ты как думал? Кто в море не бывал, тот и горя не видал. Во, глянь, все ногти ободрал, и то помалкиваю. — Петька показал красные, распухшие руки и улыбнулся через силу. Серёга тоже выдавил короткий, дребезжащий смешок: — Дак я ничего, зазяб маленько… — За помпой согреешься, — успокоил Петька и, глядя Серёге в глаза, твёрдо соврал: — А к утру спасательный пароход подоспеет. — Парохо-од?! — радостно и недоверчиво охнул Серёга. — Ну, ясно. Старпом по радио SOS давал. Обещали прийти. Только, отвечают, не раньше, как к утру. А нам что — посидим да подождём. Верно я говорю?.. А теперь давай покачаем. Работали до седьмого пота. Час или два — Петька не мог сказать. Остановились тогда, когда из грохота волн и кряхтения помпы исчез какой-то привычный, почти незаметный звук. «Машина заглохла?» — не сразу понял Петька. Словно прочитав его догадку, Серёга облизнул пересохшие губы и эхом повторил: — Заглохла… — А ты уж испугался, чудак! — насмешливо сказал Петька. — Это ж они бензин приберегают. Мне Валька сказывал. И Серёга поверил опять, потому что хотел поверить, потому что качка стала ещё сильнее и беспорядочнее. — Совсем погодка разгулялась! — пробормотал Петька и, помолчав, сказал: — Слажу, однако, наверх. Погляжу, что там деется. Да ты не бойся, я моментом назад. Но назад Петьке вернуться не пришлось. Наверху он с удивлением обнаружил, что ветер почти утих, а над морем повис зыбкий рассвет. Петька попробовал сообразить, отчего же усилилась качка. «Наверно, без машины-то шибче болтает», — решил он и, приноравливаясь к ходуном ходившей палубе, пошёл на капитанский мостик. На мостике о чём-то негромко совещались Афанасьич и старпом. Заметив Петьку, оба умолкли. Потом капитан спросил неестественно весёлым голосом: — Ну, Петра, как там у вас житьё-бытьё? Петька на шутку не отозвался. Ответил коротко и хмуро: — Прибывает. Через час будем пузыри пускать. — Ну-ну, — сказал Афанасьич, и над глазами у него затопорщился боярышник. — Раненько ещё об этом толковать. — Может, всё-таки бросим якорь? — сказал старпом. — И что? — повернулся к нему капитан. — Что толку? — Лучше одного, чем всех, капитан… Афанасьич замотал головой и уставился в пол. — Не могу я, Ираклий, человека на смерть посылать. Видит бог, не могу. — Тогда пусть команда решит. — Пусть, — сказал капитан и повернулся спиной. Через пять минут команда «Онеги» собралась на палубе. Первым заговорил старпом. И голос его — низкий, чуть гортанный — странно не вязался с лицом. Голос был спокойным, обычным, а лицо вспыхивало неровными смугло-красными пятнами. — Капитан не может послать человека. Зачем говоришь так? А если человек сам пойдёт?.. Товарищи, зачем нам тонуть? Посылайте меня! Я найду, где вода бежит! — Не кипятись, — остановил старпома Афанасьич. — Дело надо говорить, а ты городишь незнамо что. Ну какой прок тебя посылать, когда в тебе одного весу пять пудов? Стукнет о борт раза два — и дух вон. Тут в человеке не сила, а лёгкость да хватка нужны. И спускать его сподручней… Капитан замолчал и глазами стал ощупывать команду — одного за другим. Остановился на Вальке Филине. Валька покраснел, проглотил слюну, жёлтые глаза его ещё больше округлились. — Ты, Афанасьич, это… не сомневайся. В лучшем виде сделаю. — Здоров чересчур, не подойдёшь, — буркнул Афанасьич недовольно, но Петька успел заметить, как потеплели глаза старика. — А вот Сергей в самый раз! Последние слова капитан произнёс быстро и резко, словно не глядя всадил в Данилова несколько пуль. Сергей вздрогнул, пошатнулся и сразу обмяк, посерел в лице. — Я?.. Почему же я? — растерянно всхлипнул он. — Потому, что ты в самый раз, — упрямо повторил капитан. Сергей попятился к борту и оттуда отчаянно закричал, срываясь на визг, закатывая глаза: — Утопить хотите?! Своя-то жизнь дорога, да? Не хотите помирать? А я хочу?! Нашли дурака!.. Серёга вдруг умолк, будто подавился. И стало очень тихо. Потом Петька увидел, как страшно побелели и задёргались губы у старпома. Стиснув костлявые кулаки, старпом как-то боком пошёл на Сергея. И все слышали, как он бормотал: — Шакал! Трусливая гадина!.. «Господи, убьёт ведь!» — тоскливо подумал Петька и почти увидел, как под кулаком Ираклия хрястнет прыгающая челюсть Сергея и он полетит за борт, в густую дегтярную воду. Срывающимся, тонким голосом, полным мучительного стыда за товарища, Петька закричал: — Стойте, да стойте же!!! Но Ираклий даже не повернул головы. Подойдя к Сергею вплотную, он ещё раз повторил: — Трусливая гадина, тьфу! Сергей отшатнулся. Чтобы не видеть лица Сергея, Петька опустил голову и тихо попросил: — Можно, я пойду?.. Я ведь полегче его. Капитан кивнул. А люди сразу зашевелились, зашумели. И Петька понял, что им было так же тяжко и стыдно, как ему. Полетел в воду лот. И Валька Филин облегчённо крикнул: — Двенадцать, Афанасьич! «Значит, до берега недалеко», — подумал Петька. И ему представилось почему-то, как хорошо и покойно, должно быть, сейчас на берегу. Будто в полусне, он почувствовал, что его обвязывают канатом, в полусне же услышал грохот якорной цепи. «А якорь-то старинный, адмиралтейский», — опять некстати мелькнула мысль. — Кажись, всё, — долетел голос Афанасьича. — Смотри, Петра, на тебя надёжа. Петька кивнул и, кряхтя, полез через борт. Его сразу стряхнуло вниз, и, не успев ещё почуять холода воды, он дважды стукнулся головой об обшивку. Перед глазами завертелись зелёные, оранжевые кольца. Потом словно обручем сдавило грудь, и Петьке показалось, что он попал в кипяток. Хотел крикнуть, застонать — и не мог. И опять волна швырнула его на борт, так что в теле заныла каждая жилка. Прижимаясь к обшивке и подгребая левой рукой, Петька заскользил вперёд. Иногда волны налетали сбоку, и он, как мяч, бился и отлетал от стены. И вдруг он увидел… увидел брешь, когда волна отхлынула от борта! В спокойную погоду брешь была над водой — просто вылетел ёрш и отстала доска. — Ёрш давайте!.. — что есть мочи заорал Петька, захлёбываясь солёной, как огуречный рассол, водой. Наверху, видно, ждали его сигнала, потому что через секунду Петька увидел над головой бечёвку-маятник, а на ней молоток и костыль. Раз десять груз пролетал мимо. Петька уже отчаялся, когда наконец удалось поймать его. — Подтяни-и! — крикнул Петька. И верёвка тут же больно врезалась в тело, приподняв его из воды. «Только б голову не разбить, только б голову!..» — вертелась у Петьки одна и та же мысль, а руки машинально нащупывали в доске отверстие для ерша. Есть! Теперь остаётся вогнать костыль… Как всё это просто сделать наверху, где волны не колотят тебя о борт, будто дохлую рыбину, где послушны руки и ноги, где рот не заливает ледяной водой! Когда отхлынула очередная волна, Петька с остервенением стал бить по костылю. Он даже не чувствовал боли в размозжённых пальцах: молоток то и дело попадал по руке. Удар! Ещё удар! Последний… последний!!! — Всё! — сквозь прокушенные губы выдохнул Петька и потерял сознание… Очнулся он в кубрике оттого, что чьи-то жёсткие руки стали растирать его тело. Петька застонал, открыл глаза и встретился взглядом с Афанасьичем. — Жив? — не то спросил, не то сказал Афанасьич. — Выпусти молоток, Петра, никак руку-то не могли разжать. Да на-ка вот, выпей… Капитан подал Петьке кружку со спиртом. Петька выпил, задохнулся, затряс головой. Где-то рядом с сердцем повернулся и стал таять острый кусок льда. — Ух ты-ы! — шёпотом сказал Петька и неожиданно заплакал, неумело, сдавленно, дёргаясь и вздрагивая всем телом. Афанасьич заскорузлой ладонью гладил его по лопаткам, кивал бородой и говорил серьёзно: — Ишь, простуда-то слезами пошла. Это хорошо, это не беда… До свадьбы забудется. А свадьбу мы тебе настоящую сделаем. Потому что ты сам человек стоящий… Говорил и глядел в иллюминатор, где изредка проносились маленькие стремительные чайки — по-северному зуйки… notes Примечания 1 Зи́мник — зимняя дорога по реке. 2 Дер Хазэ — заяц; ди Хозе — брюки (нем.).